Семейщина - Страница 10


К оглавлению

10

— Сакалин… — выдохнула она страшное слово. — А може, в деревне пожду тебя, Андрюшенька? Мне ли, бабе, с малолеткой в такую преисподнюю залезать? Боюсь я.

— Чего?

— Всего на свете боюсь, Андрюшенька. Города… окиян-моря.

— Дура! — добродушно хохотнул Андрей, но тут же потемнел: — И ты думаешь, я вернусь с Сахалина домой… на позор? на вековечную муку? на то, чтоб парни перстами на меня указывали?!

— А куда ж… ты? — Анисья пошатнулась, присела на корточки, точно гром ударил под сводами тюрьмы.

— Там увидим… но не домой, нет!

— А-а-а-а! — зарыдала Анисья и забилась на каменном холодном полу.

Надзиратель прекратил свиданье, бабу выволокли на воздух…

— Расквелил, дурень! — надзиратель толкнул Андрея в бок. — Иди уж!

Пристыженный Андрей, низко опустив голову, тихо поплелся в камеру.

«Ничего… отлежится, — думал он, — не люб я ей, ежели боится со мной идти… А дочка не моя…»

Ни на другой, ни на третий день Анисья в тюрьме не появлялась. Андрей началу беспокоиться: что приключилось с бабой? Анисья не на шутку расхворалась. Как пришла она со свиданья, почувствовала во всем теле палящий жар, знойную ломотную истому. Добрые люди, у которых стояла на квартире, позвали фельдшера…

Две недели пролежала Анисья — то в жару, то в зябком ознобе, — в бреду поминала Анку, невестку Устинью, тосковала о родной деревне. Только однажды в нездоровом горячечном сне увидала она Андрея в арестантском халате: будто стоит он на крутой-крутой горе посередь волнующегося моря и зовет на помощь.

И в ответ ему она закричала:

— А-а-ай! Не пойду! Переполошила хозяев…

А когда поправилась и пришла снова в тюрьму на свиданье, Андрей раньше всего спросил:

— Надумала?

Шатаясь от слабости, Анисья отрицательно покачала головою…

— Ну што ж, — страдальчески скривился Андрей, — не судьба, видно. Не поминай лихом… через неделю угонят. — Он поцеловал Анку. — А дочка, можа, и не моя. Забуду. Он не знал, что сказать еще, и глотал слезы…

И вот перед Анисьей сызнова тот же тракт, но уже другие возчики — они то молчаливы, как сопки, то о чем-то подозрительно шепчутся. Снова дремучая тайга, косящий дождь-проливень, гремящие ручьи, камень… воз ковыляет на ухабах.

Долог-долог путь до родного Никольского — путь к безрадостной вдовьей постели на полатях, не согретой мужним теплом.

3

Иван Финогеныч жалел оторванного от родительского крова младшего сына, а пуще пенял на себя: почему не поехал в Читу самолично повидаться с Андреем, проститься с ним перед угоном в неведомую сторону, в сахалинскую гиблую каторгу. Кручина, однако, вскорости поутихла: не такой он мужик, чтоб вековечно печаль на сердце держать.

Жизнь вертелась своим чередом, как самопрялка. Год мелькал за годом… Дементей дома, на пашне с двумя бабами-помощницами, сам на заимке со скотом, с мордами, сетями-самоделками, поохотиться тоже не упускает случая.

Палагея Федоровна сильно тужила о сыне, горбиться начала, глаза мутные, тоска в них. Чтобы не видать ее слез, не тратить попусту слов утешения, Иван Финогеныч все чаще и чаще уходил с берданкой в тайгу, пропадал со двора днями, а то и неделями. Таежные его думы, будто на оси, крутились вокруг одного: как повернуть семейскую жизнь вспять к тем временам, когда, по рассказам прадеда, не было ни бедных, ни богатых, как остановить нашествие погибели, задержать далеко за околицей сибирский православный, а наипаче городской зловредный дух:

— Порушит он нашу жизнь! — шептал Финогеныч, — погубит семейщину!.. Она уже начала расплачиваться за грехи… кого? И он, Иван на своих плечах уже держит долю этой расплаты. Тут он вспоминал Андрея. Уходила чаща, раздвигались лапы тяжелых ветвей — перед глазами стоял парень, белолицый, крупноносый, с ясными светлыми очами… Как живой!

В груди Ивана Финогеныча становилась тесно. «Печаль сызнова давит», — хмуро говорил он себе…

Но отходил, видно, Иван Финогеныч свои сроки по оборским распадкам, отпрыгал по лесным валежинам: вызвали его миром в деревню и посадили старостой.

Сход был шумный, разноголосый, матерщинный, — всегда такие сходы у семейщины. Хоть и договоренное это дело поставить Финогеныча старостой, но без реву никак нельзя, нашлись в народе, которые супротив крик подняли. Глядя куда-то мимо стоящего на крыльце сборни соседа-отшельника, Пантелей Хромой надсаждался снизу из толпы:

— И какую язву он на Убор скочевал, прости господи! От спесивости это, не иначе — я де лучше всех. Так пущай век сидит за болотом!

Иван Финогеныч насмешливо сверкнул острым глазом:

— Спесь моя не вровень с твоим злопамятством, не дорасти ей. А чести вашей, старики, я не добиваюсь. Хоть сейчас на Убор, по мне там-от лучше, — внушительно, веско, но тихо добавил он.

— Как есть спесивый! — взвизгнул Пантелей. Но на него кругом зашикали, заглушили его визг. Почуяв поражение, Пантелей умолк. Но с другого конца схода медленно, с развалкой, но вразумительно, как уставщик, забубнил Иван Лисеич. Патлатая его борода слегка вздрагивала.

— Я, конечно, не супротив Финогеныча, как мы старинные суседи… Но вот, старики, сын эвоный, Дементей, в обманщики подается… старики… — Иван Лисеич будто поперхнулся, но быстро справился и продолжал: — Железину на колесо и ту ему жалко, вишь. У самого в амбаре стояла, а он — нету. Креста на нем нету, когда суседа выручить не схотел!

Дементей стоял в толпе красный и потный, под перекрестным огнем сотен осуждающих глаз. Лоснящееся гладкое его лицо пылало.

10