Многолошадные скулили: как бы не замаять к вёшной коней. Малолошадным председатель сам давал послабления, и через это между мужиками разгоралась злоба, и в той злобе Алдоха черпал себе поддержку немалую. Он еще сильней напирал на многолошадных.
— Кряхти не кряхти, не отвяжутся… ехать надо, — рассуждали никольцы.
И ехали, и валили лес, и везли его к тракту, где Старый Краснояр раскинул свое устье стосаженной площадью. Председатель Алдоха торопился выполнять приговор, — ковал железо, пока не остыло. Да и время поджимало Алдоху: к вёшной-то кто станет со школой возиться, и будут бревна лежать неприкаянные до зимы, и снова деревня без школы останется.
Рубили школу большою мирскою помочью. Тут уж въедливый председатель чуть поотстал от крепышей, — своих людей-доброхотов хоть отбавляй. Горячее других взялись за постройку Василий Васильевич, бондарь Самарин да кузнец Викул.
— Этим что, какое у них хозяйство! Им хоть и днюй и ночуй, — говорили зажиточные.
И те действительно дневали и ночевали у школы. Василия Трехкопытного, — так прозвали на селе Василия Васильевича за его одинаковые имя, отчество и фамилию, — Алдоха определил главным десятником, и Василий почти не отлучался с постройки с утра до вечера. Кузнец Викул Пахомыч неожиданно для всех обнаружил такое плотничье мастерство, что ему поручили вместе с бондарем самые тонкие работы. Всем троим председатель обещал заплатить немного деньгами и натурой за счет общества, и они старались.
Быстро вырастающий над землею белый сруб оседлывали с раннего утра десятки людей, и далеко по заречью отдавался веселый перестук топоров.
Морща в ухмылке рябоватое лицо, Мартьян Яковлевич кричал сверху:
— Главный инженер! Трехэтажный! Ты и впрямь трехэтажный: в этажи с этой махиной полезем… Подай-ка клин, вон у тебя под ногами.
— Он не трехэтажный, а трехугольный, — подхватывал Мартьянов смех весельчак Викул Пахомыч.
— Ан вовсе нет — трехкопытный, — раздавалось за спиною Викула.
Василий Васильевич нагибался, подымал клин, тянул руку вверх к Мартьяну, силился изобразить на своем смуглом, спокойном лице улыбку, но это ему не удавалось: улыбка, видать, была ему не под силу. На шутки пересмешников он не обижался, делал свое дело расторопно, говорил вразумительно, и постоянно лицо его и вся фигура выражали глубокое нерушимое спокойствие.
Бондарь Николай Самарин изредка вынимал из кармана штанов кисет, закручивал тугую махорочную цигарку, что, однако, ничуть не мешало ему работать скорее многих семейских мужиков. Табачный дым сизой струйкой взвивался к верхнему ряду, попадал в ноздри Анохе Кондратьичу. Аноха чмыхал, крутил головою, бурчал:
— Хэка, паря! Табакур окаянный… и выдумают же такую оказию — дым глотать.
Он неодобрительно глядел вниз на подстриженные щеточкой светло-русые усы Самарина, прокопченные над губою махорочной желтизной, про себя осуждал бондаря: «Грех ить так-то усы ножом резать… бесовским зельем ноздри поганить. Сибиряк, он сибиряк и есть!»
Богобоязненные эти думки, впрочем, тут же отлетали, Аноха Кондратьич с веселой прищуркой оглядывал соседей, кричал зятю Мартьяну:
— Эх, и спорая же работа! Вот што значит миром-то… Лани Дементею избу рубили, — до этого далеко. Куда тебе!.. Эстоль народу…
— Сколь самогону надо Алдохе припасать, чтоб помочан всех ублажить, — скалился Мартьян Яковлевич.
День за днем вырастала школа, каждое утро собирал председатель Алдоха народ на постройку. Василий Васильевич давал урок, следил, как исполняются его приказания. Все шло гладко. Дважды Василий Васильевич ездил по Алдохиному поручению в волость, — оттуда пособили стеклом, железом, гвоздями… Так селение Никольское впервые за свою полуторавековую жизнь обзавелось школой.
Ахимья Ивановна видела, как мается ее престарелый отец, и сердце ее обливалось кровью.
Иван Финогеныч чаще и чаще стал наведываться в деревню. Не вдруг-то избу продашь, кто теперь купит, и зимою старик разъезжал по улицам с лагушками дегтя, останавливался под окнами, стучал кнутовищем в рамки:
— Не надо ли часом дегтю?.. Кому дегтю!..
Но до вёшной было еще далеко, никто и не думал облаживать телеги, запасаться колесной смазкой, и скудной была торговля, — больше заколеешь на морозе, чем наторгуешь!
Ночевать Иван Финогеныч ехал к дочке. Ахимья Ивановна отогревала батьку чайком, кормила блинами, маковыми тарками, а пуще того мясом да салом. Скольку было ее силы, старалась она ублажить старика, скрасить неприглядную его жизнь. Финогеныч молча налегал на горячие щи, на чай, оттаивал, синее с мороза лицо его слегка розовело… Домой он отъезжал поутру с небольшою поклажею — пуда два муки, стегнышко свинины, чего-чего по хозяйству — и тихо про себя радовался, что есть еще у него уважительная дочка, — одна она и не забывает его.
Вскоре Иван Финогеныч снова приезжал на деревню с бедным своим торгом, а то отправлялся в соседние деревни или в Завод на базар, крутился, как крутится человек, у которого завтра будет пусто и впереди никакого просвета. В своих наездах в Никольское он тщательно избегал появляться с дегтем на Деревушке и в соседних с нею проулках, — пусть отринутый от сердца злыдень Дёмша не видит его последней нужды и унижения, он не даст ему этой радости!
Иногда Финогеныч не показывался неделю и больше, и тогда Ахимья Ивановна печалилась, строила на этот счет горестные догадки. В эти дни он, по старой памяти, выбирался в кедровые чащобы, без устали белковал… Случалось, на Обор навертывался внук Василий с малолетками Екимом и Филатом. Василий был большой охотник до белки, но… далеко ему до покойного старшего брата Максима Дементеича, — ой, как далеко, говорил себе Финогеныч. А Максимычи, подростки, улыбчатые, ясноглазые матерые крепыши, — точь-в-точь батька, — эти и подавно от старинных навыков поотстали. В их-то годы Максим, отец ихний, куда как сноровист в тайге был, а эти не то уж. Впрочем, Екима и Филата, по малости их лет, далеко с собою не брали. И скучнее была эта охота для Ивана Финогеныча, с прежней не сравнить. Не видел он ласковости во внуке Василии, а того меньше — в правнуках, будто чужие они ему. Васька все больше молчит, знай себе постреливает, изредка разве, сбычившись, скажет: