— Шатается народ от Ипата. Сумный он ходит, будто бы мокрый.
Дмитрий Петрович и сам замечал это. Замечал он и то, как день ото дня веселеет председатель Алдоха, — это был добрый знак. Председатель никогда не переставал интересоваться делами фельдшера, а за последнее время начал во всем помогать ему, — гнал к нему баб с хворыми ребятишками, а один раз даже собрал специальный женский сход насчет оспы: как добиться, чтоб больше она не вернулась. Сход, правда, получился малолюдный, тощий, но все же Дмитрий Петрович получил возможность сказать речь о пользе оспенных прививок перед тремя десятками кичкастых матерей.
Бывший председатель Мартьян Алексеевич, поправившись от смертельных ожогов, тоже немало содействовал популярности фельдшера. Мартьян теперь часто появлялся то тут, то там, ходил по дворам насчет леса для школы, матерился по-прежнему, и кто же не знает, что не материться бы ему, не шуметь, если б не выходил его лекарь… шила в мешке не утаишь.
А как начали строить школу, и полезла она день за днем вверх, тут уж и вовсе народ на Алдохину сторону переметнулся, и поменьше стали прислушиваться к Ипатову голосу бабы. А значит, и фельдшеру легче стало.
Что же такое произошло? Отчего заскучал Ипат Ипатыч, отчего народ зашатался?
События этих последних месяцев вдребезги разбили хрупкую веру Покали, спутали все карты уставщика Ипата, сбили с толку всех справных мужиков. Вспыхнувшая так ярко осенью надежда на возврат японцев развеялась к весне, как дым в степи, лопнула, как мыльный пузырь… Старики приступали к пастырю с расспросами. Но что он мог сказать им?
Ипат Ипатыч безутешно тыкал пальцем в газету, заставлял Астаху читать, — не по нутру пастырю еретицкая светская грамота, грех живой, — приговаривал со вздохом:
— Вот, вот!..
Газету, крадучись, Астаха уносил обратно к смотрителю Афанасию Васильевичу.
Что и читать, когда и без того видно: возвращаются один за другим на деревню молодые солдаты и партизаны и веселые, зубоскаля, разносят из улицы в улицу гиблые для крепышей вести: зимою под Волочаевкой так тряхнули беляков, что, не опомнясь, сдали они Хабаровск, без задержки покатились к морю, а там им конец… Скоро придет конец черному буферу атаманов и купцов каких-то Меркуловых, засевших во Владивостоке, и будто бы японец соглашается уж на переговоры не с республикой этой, что в Чите, а с Советской Россией, с самим Лениным…
— Вот это поджали! — выхвалялись вернувшиеся солдаты. Покаля, кто первый загорелся с осени насчет окончательной японской выручки, ходил теперь темной тучей, — брови кудлатые, ссунутые к переносью, в глазах злая оторопь. Астаха бегал по улицам мелкой рысцой, ни с кем не останавливался, торопко от всех отбрехивался, тявкал, словно ушибленная собачонка…
Чем дальше шла вёшная, тем все больше возвращалось на село армейцев в распахнутых шинелях, с котомками за плечами, — загорелые, развеселые, победные:
— Дали мы им жару-пару!
Председатель Алдоха встречал демобилизованных и отпускников, приходящих к нему в управление, просветленной улыбкой, — ровно и черная борода его светлела:
— Нашего полку, кажись, прибыло!
— Да, прибыло и еще прибудет, — отвечали армейцы. — А ты молодцом: вон какую школу без нас сгрохали!
Лето струило разомлевший воздух над поскотинами, над гуменными пряслами, над крышами изб. Без умолку ворковали под застрехами голубиные стаи, фуркали крыльями низко-низко над улицей. В полях, по увалам, пахали пары. Квадраты желтых и черных пашен, как лоскутное одеяло, обступили деревню со всех покатей, и только к низу, за Краснояром, полыхал зелеными травами Тугнуй, ласкал глаза плюшем мычки, оттуда тянуло пряным запахом богородской духовитой травы. Тугнуй манил к себе, звал насладиться его первозданной красотой, — спокойный и дымчатый там, у горизонта. На солнцепеках было душно, приходилось жмурить глаза от сверкающего блеска. В полях, на Кожурте, у Дыдухи, на Богутое, наливали хлеба.
Кончался нудный, по мнению многих армейцев, никчемный Петров пост. Его не бог, не сатана придумал, говорили они, а скупая баба, чтоб больше насбирать масла. Старики в ответ им смеялись: какая это, мол, нудность, вот в старину, не шибко чтоб давно, было нудно, так нудно, — в петровки и огородину не съешь, если даже и поспеет какой-нибудь лук, все было грех, — настоящий голод, а теперь что! Молодые воротили нос от скудной еды, но редко кто при отцах скоромился, — неприлично старость не уважать, да и кто тебе скоромное на стол подаст.
Накануне Петрова дня бабы, а больше девки густо высыпали на улицы, облепили стены изб высокими козлами… тащили в ведрах горячую воду, тряпки, голики-веники, взбирались на те козлы, мыли стены, скоблили их ножами. Раз в год, перед Петром, а то и за неделю до него, умывается, по обычаю, изба снаружи… К вечеру все улицы, из конца в конец, сияли белизною стен: не то новые избы враз поставили, не то ливень хлесткий прошел и всю грязь смыл, будто когтями какими соскреб.
Как раз в этот день, накануне Петра, председатель Алдоха пришел к Василию Трехкопытному.
— Дело до тебя имею. Школу мы с тобой ладную поставили. Видать, ты хозяин отменный. Теперь что нам не хватает, чтоб совсем по-большевистски зажить, на большевистскую деревню мало дело походить?
— Уж и не знаю что, — медленно и будто вяло произнес Василий.
— Вот тут те и книги в руки, такому хозяину… Кооператив нам нужен, кооператив! К нам уж инструктор из волости приезжал.
— Кооператив? Вон оно что! — так же, тоном нерушимого спокойствия отозвался Василий.