В конце концов прокурор распорядился выкопать из могилы Немухины останки. Алдоха проделал это со сторожем Фаддеем, Епихой и бондарем Самариным ночью, чтоб не дозналась семейщина и не подняла реву.
Спекшегося медного катышка, который многие тогда, наутро после пожара, заметили на груди у Немухи, в домовине не обнаружилось… Подслеповатый Фаддей тайком закопал Немуху в ту же могилку.
Так и уехал прокурор из Никольского ни с чем, с пустыми руками, — разве что с ворохом исписанной бумаги. Так ничего и не сказали толком никольцы о загадочном пожаре школы. Ничего и сама не знала семейщина, а если бы и знала что, не вдруг-то постороннему, городскому выложит.
Вместе с прокурором отбыл в город и учитель Романский.
— Не везет нам с тобой, Евдоким Пахомыч, — грустно сказал он Алдохе. — Не везет вместе поработать…
— Совсем ты или как?
— Не знаю. Все будет зависеть от наробраза. Я буду, конечно, настаивать…
— Беда, — поник головою Алдоха, — теперь мне такой школы скоро не поднять.
— Не тужи, Пахомыч, — ободрил Романский. — Ты подымешь… Я верю, ты и не такое еще подымешь! Ты умеешь находить себе опору, а это главное… Ну, пока прощай… А там увидим, повоюем.
Он крепко пожал руку пригорюнившемуся Алдохе.
Как ни осторожно действовал председатель Алдоха на кладбище, как ни хитрил, — тайное скоро стало явным, никольцы неведомыми путями дознались, что председатель откапывал для прокурора Немуху-покойницу.
— Должно, улик искали каких… анафемы! — гуторили у колодцев бабы.
— Да разве мертвый чо скажет?!
— Это ль не бедынька, ты скажи на милость!
И если к следствию, к допросам семейщина отнеслась сравнительно равнодушно, — уехал прокурор, и дело с концом, — то разговоров о Немухе, о бедной ее душеньке, претерпевшей неслыханное надругательство, хватило на долгие месяцы. И было о чем судачить бабам: трудолюбива, ласкова была убогая. Немуха никому не только зла не сделала, но и слова худого не сказала за всю жизнь, — о немоте ее для этого случая забывали, — а тут заставили ее душу нехристи проклятые неприкаянной по свету скитаться… Димиха уверяла баб, что теперь-то уж не успокоиться Немухиной душеньке, вечной странницей быть и в рай господень не попасть из-за такого греха. Она-де сама видела, как бродит по дворам Немухина душа.
— К вечеру, как солнце сядет… у сеновалов, у мшаников… по затенью, по затенью… — шамкала старуха.
Боязливые бабы стали с опаской да с крестным знамением выходить в сумерки на задние дворы.
Ахимья Ивановна, на что уж не робкого десятка баба, а и та пристально вглядывалась в затененные углы сараев, подражая мужу, крутила головою.
— И что он, постылый, надумал это! — ругала она председателя Алдоху, хоть и не имела на него сердца: не Алдоха ли первый за старого батьку перед Дёмшей заступник.
Не из боязни тревожилась Ахимья Ивановна, а больше Немуху жалеючи:
— Каково-то ей, горемыке, по ночам бродить? Добрая была девка, господня душа, а вот довелось…
Старший ее зять Самоха, пропадавший столько годов по чужим краям, считавшийся давно погибшим и только что вернувшийся домой, частенько наведывался к теще, — жил неподалеку. Ахимья Ивановна была рада-радехонька тому, что кончилась наконец-то долгая мука старшей ее дочки Лукерьи, и тому, что Самоха приехал не разбалованный и кинулся подымать свое хозяйство, — будто вырвалась наружу вся его мужицкая страсть к земле, приглушенная годами войны и лишений. И еще радовалась Ахимья Ивановна, что остался крепок Самоха в старинной семейской вере. Знать, недаром годами учили его с детства писанию и до самого призыва пел он в церкви на клиросе. Самоха был старший сын Ивана Ипатыча, давно покойного брата уставщика Ипата, и с юных лет дядя-пастырь стал готовить его в начетчики. Надо ли говорить, что, вернувшись, он точно елеем облил черствое сердце Ипата Ипатыча, — какой помощник вдруг объявился!
Ему-то, Самохе, и выкладывала Ахимья Ивановна свою жалость к невинно страдающей Немухиной душе. И те сожаленья не оставались без отклика — слова Ахимьи Ивановны падали на подходящую почву.
— Еретики! — слегка волнуясь, проговорил однажды тихим своим голосом Самоха. — Ну, скажи на милость, как же не еретики, — покойника отрывать!.. Лукерья, как приехал, все о том и тростит, у ней и разговора другого нету. Всё ей у погребицы Немухина тень чудится.
— Лукерьи уж сколь раз ко мне прибегала, — перебила Ахимья Ивановна. Крепко жалеет Немуху.
— Как не жалеть! Шуточное ли дело! — подхватил Самоха. — Вчерась сам яственно тень человечью на погребице видел.
— Да ну?! — всплеснула руками Ахимья Ивановна.
— Сидим это мы… поужинали, — принялся рассказывать Самоха. — Я так вот у окошка, что во двор… Во дворе, кроме собаки, никого… Вдруг — тень. В платочке… Я аж обмер, перекрестился.
И так она тихо-тихо скребется…
— Успокоить тебя просит, — высказала предположение Ахимья Ивановна. — Знала, кого просить… Теперь от вас не отстанет. Ты уж ее успокой, Иваныч.
— Доведется, — сказал Самоха. — Уж я и то подумал.
Через день после этого разговора Самоха съездил на Майдан, вырубил в лесочке молодую осинку, затесал ее колышком и в первое же воскресенье забил тот колышек, никому о том не говоря, в Немухину могилку на бугорочке.
— Теперь уж она не станет по дворам шататься, — объявил он жене и теще. — Я ее успокоил: сделал что надо с крёстным знамением… по-христиански…
Больше никто не встречал на деревне неприкаянной Немухиной души.