Шила в мешке не утаишь, и любовь свою в деревне тоже никуда не спрячешь. Месяц за месяцем встречались, миловались да целовались Епишка с Лампеей, и однажды накрыла их старшая сестра Анфиса. Завидно ей, что ли, стало, что вот Лампейка моложе ее, а уж женишком-ухажером обзавелась, только выказала она все начистоту матери. С той поры и пошел ругаться Аноха Кондратьич.
И ходили Епишка с Лампеей на посиделки да на гулянки, и песни вместе пели, — кто теперь больше Лампеи знает песен на деревне, а может, и в волости? И думали вместе, как бы обломать упрямого батьку, настойчиво искали ходов-выходов, чтоб все получилось прилично, без убёга. Убегом замуж Лампея идти не соглашалась: позор семье, любимой матушке, да и себе ущерб, — ничего тогда батька не даст, разгневается и проклянет.
Несколько раз, по праздникам, приводила Лампея своего любезного домой. Не стесняясь, он по-свойски садился за стол, гуторил шутейно с Ахимьей Ивановной, с Анохой Кондратьичем, с девками. Иногда он вынимал из кармана и ставил посреди стола, на виду, зеленую половинку, угощал Кондратьича:
— Выпьем, что ли, по маленькой, отец?
— Что ж, доведется выпить с праздничком, — глаза Анохи Кондратьича веселели, умасливались.
Они разливали водку по стаканам, чокались.
— Не подобало бы мне с тобою чокаться, — смеясь, говорил старик.
— Почему так?
— Вот ты сам и скажи: почему? Духом от тебя табачным несет. Как в избу зашел, будто что в нос вдарило…
— Это ты зря, — смеялся Епиха, — я уж неделю как бросил.
— Неужто ж бросил? — недоверчиво переспрашивал Аноха Кондратьич.
— Стану я врать, какая мне с того корысть! — серьезно, не моргнув глазом, отвечал Епиха.
— Это бы ладно, — пускался в рассуждения Аноха Кондратьич, — это бы ладно… Какая польза дым исть? Настоящей пищи не хватает нам, што ли? Всю середку поди сожгло.
— Так и сожгло… Из-за того и бросил, — поддакивал Епиха. Сам того не замечая, Аноха Кондратьич постепенно приучал себя к мысли о том, что быть Епишке его зятем, и такие разговоры сближали их.
Встретив его через несколько дней после праздника, старик обычно спрашивал:
— Ну как, Епиха, не тянет?
— Нет-нет, какое там! И вспоминать тошно! — заверял Епиха.
— А ровно от тебя сызнова зельем шибает? — с сомнением крутил головою Аноха Кондратьич.
— Это из меня остатний дух выходит…
— Какую беду в тебе этой пакости скопилось, хэка, паря! Епиха долго смеялся вслед ковыляющему Кондратьичу и, вытащив кисет, завертывал очередную цигарку.
Наезжая в Завод, на базар, замечали никольцы большие перемены. Похлеще стали бегать поезда на восток и на запад, вокруг старого завода, у прокопченной домны, у пруда с его ревливой плотиной, закипал шум и грохот, — там что-то собирались строить. Десятилетиями возили на завод руду петроване таратайками-одноколками, но в том году, когда умер Ленин, побежала из заводского двора в горы, в лощины, к руде стальная лента узкоколейки, по ней взад-вперед стали носиться маленькие паровозики с гружеными платформами, с рабочим народом. На двадцать верст в сопки протянулась эта невиданная змеистая дорожка.
Но то в Заводе, на линии, — рассуждали зажиточные никольцы, — а почему ж по деревням такая скудость пошла? Почему у себя дома нет у крепкого мужика полной уверенности в завтрашнем дне? Орудует на деревне сельсовет, гоняет никольцев председатель Алдоха, не дает им никаких послаблений. Послабления только тем, кто с хозяйством не управляется, для тех придумали какую-то взаимопомощь — крестком, — им и семена и всяческая помога. Захудалые мужики с Корнеем Косоруким во главе у страивают свои отдельные сходки, никого туда больше не пускают.
— Ой, неладное это дело! — покачивали головами богатеи. Но, с другой же стороны, все как будто по-старому: хочешь взять работника — бери, строчники не перевелись еще. Однако и не по-старому: запишись с работником в совете, плати ему по договору, и чуть чего, может он потянуть тебя в суд, и советский закон на его защиту непременно встанет.
— Ой, нечистое тут дело! — повторяли крепыши.
По вечерам секретарь сельсовета Николай Самарин, сидя у себя на завалинке и попыхивая табачным дымком, — бондарь женился на вдовухе Кате, избой обзавелся, — собирает вокруг себя народ, толкует насчет советского закона, норовит как бы кого подкусить, высмеять, — озлобленные уходят от него спорщики вроде начетчика Амоса Власьича. Батрака бондарь непременно возьмет под свою руку, а над уставщиком Ипатом, над богом и ангелами господними насмешку творит…
— Что он в нашей жизни знает?.. Не наш он, чужак… Табакур!
Крепко недолюбливают справные Самарина, недолюбливают и побаиваются: как бы чего такого не выкинул со зла. Но он и не думает злобиться: пыхает себе дымком, посмеивается в рыжую щетку стриженых усов и гуторит-гуторит, будто и впрямь все знает и умнее всех…
И уж поговаривают советчики — Самарин, Епишка, Алдоха, Егор Солодушонок — насчет того, как бы снова школу открыть, а то вот рассуждают о какой-то избе-читальне, и ездят из волости уполномоченные один за другим, — голова кругом идет у никольцев от сходов, от разноречивых толков, ото всех этих дел.
Не один раз вспоминала семейщина за эти годы предсказание о конце советской власти. Как что приключится из ряда вон выходящее, напасть-лихость какая, — так и пошли по деревне разговоры: «Скоро конец им, конец…»
В тот же год смерти Ленина, накануне Ильи, когда колосились в полях хлеба, прошел над деревней великий град, и был с полудня до вечера потоп, и мрак, и смятенье несказанное. В обеденную пору, ярко било с безоблачного неба горячее солнце, — из-за сопок, из-за Майдана, поднялась черная туча, она тянула вперед причудливые щупальца, будто через голову деревни протягивала руки другой, а та, другая, подымалась снизу, с Тугнуя, ширилась навстречу первой… И вот обе они захватили полнеба, закрыли солнце, схлестнулись, обошли вкруг Никольского… И наступила серая темень, и ударил полосою град, застучал о крыши, невесть откуда вырвался ветер, захлопал ставнями. Не успела побелеть земля от градин, небеса разверзлись потоками хлесткого ливня, и заплясали молнии в разных концах неба, раскалывая сумрак ослепительными вспышками.