Поздней весною скороходовец Павел Николаевич Силин ехал из Петровского завода в Хонхолой, к месту своей новой работы.
Пытливый и памятливый, он с юношеских лет вел дневник и вот как вскоре описал в заветной клеенчатой тетради свое путешествие по мухоршибирскому тракту:
В Петровском заводе на базаре мне повстречался Никольский крестьянин Олемпий. Он вызвался помочь мне — подвезти до Никольского, а там, мол, близко. Олемпий отрекомендовался середняком. Я и сам понял, что это средний во всех смыслах мужик, средний и тихий. Олемпий заявил, что у него уже несколько лет квартирует фельдшер. Деталь, конечно, несущественная… Гораздо интереснее были наши с ним разговоры в дороге, и я записываю их подробнее.
Дорога медленно поднималась в гору, пошла в тенигус, как объяснил Олемпий. Мы слезли с телеги. Пыля ичигами, рыжебородый возница шел по ссохшейся от сухого ветра и яркого здешнего солнца обочине, я тащился позади.
— Будто што с народом приключилось, никак не пойму… — словно бы пролжал он вслух свои размышления, за которыми угадывалось беспокойство и настороженность. — Никак не пойму… Где же всех равнять под одно? Я, к примеру сказать, на все руки, против меня никто не сробит… А тут лодырь заведется. Как тогда? Я на его горбатиться должен? Да я ни в жизнь не согласен!
— Лодыря артель заставит работать или прогонит. Наступила длительная тягостная пауза.
— Я опять же говорю, — раскачался наконец рыжебородый, — вот, к примеру, меня возьмем. Живу ладно. А почему? Никто и деревне против меня не устоит. Жать ли, пахать ли, косить — разом позади себя оставлю. Наперегонки сколь раз опережал. В солдатах служил, — мастер был на разные штуки, всегда удальством брал, офицера хвалили. Такие, брат-товарищ, дела обделывал, — ахали, бавало.
«Врет ведь, врет, — подумал я в этом месте, — чтоб такой увалень да тихоня удальством славу себе завоевывал!»
— Разве им со мной тягаться? Да и баба у меня удалая… Да чтоб я согласился с чужих рук хлеб есть! — продолжал Олемпий.
— Зачем же с чужих… — начал я, но он не дал договорить.
— Да как же не с чужих, когда всё поровну… Как дележ — каждый за себя потянет!
— Не потянет. Лучше работал — больше получишь.
— Кабы знатье! — уныло вздохнул Олемпий.
Первая большевистская весна шествует сейчас не только во полям Центральной России, — она пришла и сюда, в далекую окраинную Бурятию: от мощных колхозных волн расходятся широкие круги по всей стране, путают мысли, будят вековой покой извечного собственника. И некуда уже скрыться, и нельзя уж и отмахнуться от этих мыслей, раз они зашевелились.
— Опять же, — убавляя шаг, заговорил Олемпий, — ежели не лодырь, все равно мужик разный бывает: один совестливый, а другой, скажем, твердосовестный… Как делить хлеб? Братья с братьями в одной семье не уживаются, — дележка идет по деревне.
— Это оттого, что каждый хозяином норовит стать, а в общем хозяйстве…
Он опять перебил меня, не дал договорить.
— Видали мы, знаем. Нас тоже гнали, да мы уперлись, не пошли, — будто про себя забурчал он, — и лучше: по крайности хозяйства в целости сохранили.
Я сказал, что у нас, в России, уже целые области наполовину вошли в колхозы, а через год половина всех крестьянских хозяйств Советского Союза будет коллективизирована…
— Половина — эка чо сказанул! Не видать, паря… Хорошо, говоришь, работают? Не знаем, не слыхали. У нас покуль того, каждый за себя. Так-то лучше.
Лучше! Но отчего же ты так взволнован, мой случайный собеседник? Не выдает ли это волнение тебя с головой: вопрос в том, как лучше, для тебя еще не решен, и язык не договаривает до конца всего, что скопилось у тебя в голове.
Подъем кончился. Из-за поворота дороги, из-за кустов, навстречу нам — шесть подвод, груженных свежевыкрашенными в зелень машинами. На последних двух телегах — новые походные палатки, обоз замыкает пузатая армейская кухня с трубой.
— Хараузские, — вглядываясь пристально в проезжающих, нехотя отметил рыжебородый Олемпий. — У них там артель… К вёшной только-только сгоношились. Слыхать, плохо еще живут. — И, будто возражая кому-то внутри себя, — так утопающий хватается за случайно подброшенную волною щепку: — А вот трахтора им не дали. Посулили — и не дали. У нас мужики не знают еще, какой он есть. Все трундят: трахтор, трахтор, а где он — не видывали… Это первая артель тута, — пояснил он. — Полста верст проедешь, у семейских больше не встренешь. Ну разве в Хонхолое, в Подлопатках… у братских, слыхать, есть, — у тех набольше коммуны. А разве узнаешь, как братский живет? Их дело совсем другое…
Мы остановились и долго глядели вслед хараузским артельщикам.
— Машина… оно, конешно… не руками… — промямлил Олемпий. — Но даст ли господь хлебушка? — И уж совсем неожиданно добавил: — Половина крестьян в артели… собча? По всей Расеи? Дела-а!
И он почесал концом кнутовища в рыжей, с завитушками, бороде…
В Никольском он завез меня к себе. Я пил чай в компании с его женою и раздобревшим на семейских хлебах фельдшером. Это веселый, но, видимо, пустой человек, анекдотчик. Было уже поздно, нужно было заночевать. Чтоб не терять зря времени, я пошел в сельсовет. По дороге повстречался мне бойкий, средних лет, остроносый человек. Разговорились… Оказалось — местный активист Викул Пахомыч. Он тоже как раз шел в сельсовет на собрание. «Очень кстати! — подумалось мне. — Выступлю».
Прежде чем довести меня до совета, Викул Пахомыч показал мне строящийся клуб. Он, видимо, очень гордится, — это дело его рук, он руководит артелью плотников.