И советники пастырские уже тоже не те, что при Ипате Ипатыче. До чего слиняли Покаля с Амосом! Каждый день что-нибудь открывалось в старых сельсоветских книгах такое, что выдавало Покалино пристрастие к справным мужикам: то найдут, что он незаконно скостил тому-то сельхозналог, то на глаз, с явным преуменьшением, записал церковный доход незарегистрированной общины уставщика, то еще что-нибудь. Недаром копались в тех книгах инструкторы из РИКа. Покале доносили об этом, и он скучнел день ото дня, на глазах менялся. Тоску свою Покаля стал глушить вином: теперь уж он не выпивал перед водкой стакан топленого жира, — схватит поллитровку, да и опрокинет ее в рот, всю, до капли, и не закусывает даже. К чему жир, если хочется, чтоб горела душа, сплетались в голове мысли и тяготы нынешнего дня обволакивались хмельным туманом? Ни к чему теперь показная та спесивость, — всех, мол, вас перепью, — когда, напротив, хочется быть пьяным, без конца пьяным. Месяц от месяца втягивался Покаля в вино, во хмелю шумел еще, ярился, и Самохе приходилось его осаживать:
— Ты это, Петруха Федосеич, бросил бы… пить да шуметь… Сболтнешь еще что не надо…
Начетчик Амос после убийства председателя Алдохи одно время присмирел, прикусил свой долгий язык: так велел ему Ипат Ипатыч. А когда минула гроза, сослали безвинного Харлампа и других, он возобновил свое злобное горлодерство. Правда, теперь он временами был более сдержан, и какая-то сумасшедшая искра билась в его голодных глазах. Люди замечали в начетчике большую перемену. Иногда он целыми днями не показывался на улице. Соседи говорили, что Амос Власьич запирается у себя в горнице и беспрестанно молится, — чей только грех замаливает он?.. В сумерки Амос обходил кругом свой двор, клал во всякий затененный уголок мелкие поспешные кресты, а по ночам вскакивал с кровати, прикрывал голову шубой, простирал вперед, будто защищаясь, растопыренные руки и шептал:
— Уйди… уйди!
Изредка, утрами, он прибегал к Самохе трясущийся, с всклокоченными бровями, требовал от пастыря наложения епитимьи, молил о душевном покое: ведь это он, а не кто другой, сунул тайком в зимовье Харлампа винтовку с выстреленным патроном.
— Как же… Харламп… безвинно?.. — горячим свистом выдыхал он в ухо Самохи.
— Молчи! — так же отвечал ему уставщик.
Амос шел к Покале, и вместе они пили, вместе заливали тоску свою…
Нет, как ни вертись, а нестоящие у него, у нового пастыря, советники, с такими советниками далеко не уедешь.
И, отпуская после совещаний Покалю и начетчика, неопрятных, с опухшими лицами, Самоха мрачно становился на колени и начинал отбивать земные поклоны перед медными ликами угодников: может, они выручат, помогут в беде?
Летом на селе открыли врачебный пункт, заведовать им назначили фельдшера Дмитрия Петровича. Правду сказать, он сам напросился в райздраве, а у того как раз не было больше подходящего кандидата: туго с медицинскими работниками в районе, и там попросту обрадовались, что старик Толмачевский сам предложил свои услуги.
Не зря потянуло Дмитрия Петровича с вольной практики на казенную службу. Все труднее и труднее становилось ему добывать медикаменты, старые запасы иссякали, и какой уж год он испытывал нехватку многих лекарств; запасы его пополнялись в самых смехотворных дозах, да и то всеми правдами и неправдами.
С закрытием почтового отделения Дмитрий Петрович лишился покладистого незанятого собеседника, с которым можно было часами судачить ни о чем, рассказывать веселые и проперченные анекдоты, коротать время… уехал Афанасий Васильевич, и стало вдруг как-то пусто: ни анекдотов, ни даже газет. Попробовал он было забавлять анекдотами свою Елгинью Амосовну, — не поняла она соли, ничего из этого не вышло. Попробовал он было завести дружбу с избачом, учительницами, тем все некогда, те совсем другого поля ягоды. Может быть, хоть выезды в районный центр сведут его с интересными, веселыми людьми…
Желанной тишины Дмитрий Петрович давно добился, но теперь она тяготила его. Он чувствовал, что год от году он не только стареет, но и дичает, и не раз спрашивал себя, так ли уж благодетельна эта тишина… На практику он пожаловаться не мог, люди шли к нему, заработок был устойчив, но до чего же скучно слушать изо дня в день одни и те же разговоры кругом, видеть одних и тех же людей!.. Даже любовные утехи порой надоедали ему, — помимо Елгиньи, он баловался и с другими бабами…
Давно уж знал Дмитрий Петрович семейщину вдоль и поперек, все ее обычаи, суеверия и повадки. Давно уж перестал он возмущаться семейской дикостью, и если воевал подчас с бабками-знахарками, то не ради просвещения семейщины — «черт ее просветит!» — говорил он себе, — а единственно ради устранения конкуренток и чтоб разогнать несколько свою скуку. Ему хорошо было известно, что от испуга бабки лечат так: обливают сонных больных холодной водою или заставляют хозяина стрелять из ружья над ухом спящего. От английской болезни, от рахита, который знахарки называли собачьей старостью, они приказывали протаскивать больных ребят в подворотню, или запекать мальцов в пирог и с молитвой сажать в печку, или же, наконец, надевать на ребенка в бане разломленный калач, катать его там верхом на собаке и кормить ее этим калачом. Сильную спинную боль бабки советовали останавливать так: положить больного животом на порог, рубить на его спине тупым топором веник, читать над ним подобающий случаю заговор… Заговоры существовали от всех болезней, а некоторым бабкам был известен даже заговор от смерти, а не только от дурного глаза.