Ахимья Ивановна раньше всех вышла за ворота: там раздавались чьи-то голоса. Еще серело утро, и, протирая ладонями бессонные слезящиеся глаза, старуха увидела на улице четырех всадников. Двоих она сразу узнала — Макара, того самого, что два года назад подслушивал в читальне собрание актива и был обнаружен на полатях Изоткой, да Спирьку, Астахина зятя. Спирька подвернул коня к Ахимье Ивановне.
— Ты, тетка, не бойся, — заговорил он. — Вас да Мартьяна вашего никто не тронет. Вас и в помине нет, чтоб… Но остальным артельщикам — могила!.. Вывести, в расход их вывести, сволочей! А ты не бойся, тетка. Иди к себе в избу, сиди и молчи. Молчи и молчи — и боле ничего. — Спирька тронул поводья, и все четверо помчались вверх по Краснояру.
Ахимья Ивановна вернулась домой:
— Ну и ну, батька, каша, видать, заварилась! Нам-то ничего, а как Епиха с Лампеей?.. Спирька Арефьев велел сидеть, никуда не ходить.
— Ну, все и сидите, покуда целы! — мрачно бросил Аноха Кондратьич.
Но разве удержишь в избе непоседливых любопытных девок? Они беспрестанно выбегали к соседям узнавать новости, а Фиска, так она даже на тракт сходить умудрилась. А Изотку и вовсе никакой веревкой не привяжешь, напился чаю и сбежал куда-то.
— Постылый! — ревел Аноха Кондратьич.
Вскоре с тракта, от сельсовета, проскакали Краснояром к Тугную с десяток вершников-бурят. Ахимья Ивановна открыла окошко.
— Куда они? — крикнула она соседям напротив: все бабы высунулись в окна.
— Это они на заставу… С Тугнуя, вишь, валит белая армия, нашим на подмогу… вот они встречу и поехали, — ответили бабы-всезнайки.
Бабы затараторили одна за другой, и, не сходя с места, Ахимья Ивановна узнала кучу новостей. Ей стало известно, что Астаха Кравцов, Покалин племяш Листрат и некоторые другие высланные уже несколько дней назад домой заявились; что наша-де взяла, сельсовет тоже наш, да и не сельсовет это теперь, а по-старому — сборня; что вместо сбежавшего председателя выберут старосту, и не на собрании, а на сходе, как в старину; что кругом советской власти настал конец, Хонхолой наш, и все новые распорядки идут из волости, из Мухоршибири, и артельщиков будут вылавливать и сечь им головы. Бабьи языки основательно развязались; скрывать было нечего, — «наша взяла!» Бабы будто выхвалялись одна перед другой: кто больше новостей знает.
— А я уж цельную неделю знала…
— А мне Кузьма, зять, еще когда сказывал, что будет перемена. Советовал, чтоб я подождала ехать в Завод с сеном: погоди, дескать, цены подымутся, тогда и съездишь.
— Вчерась красноармейцы всех бы посекли, ладно наши поднялись да не дали.
— Комуны-то попрятались да поубегали, а которых уж и арестовали, к сборне свели… Вот им и не глянется поди это, проклятым комунам!
— Спасибо мужикам еще скажите, что только самих артельщиков ищут, а баб с ребятишками не трогают…
— Теперь тебе, Ахимья, покажут, как кулацкий мед да чушек исть…
Слушала-слушала Ахимья Ивановна эти выкрики, в которых было всего предовольно: и злорадства, и сияющего самодовольства, и непроходимой глупости, — улыбнулась, да и сказала:
— Какую же перемену вы еще ждете? Власть везде одна. Эту власть поддерживать надо, коли на то пошло… Бунтовать — радости нету: за бунт-то по головке не погладят… Рано артельщиков хороните, а за вас, дур, да за уставщика, моего зятя, сердце у меня болит. За всех мужиков, кто обдурить себя дал…
Что тут поднялось после таких слов, — рев несусветный, крики, хлесткая ругань! Чтоб не видеть искаженных злобою бабьих лиц, Ахимья Ивановна отодвинулась от окошка.
— Чешешь язык, где не надо!.. Остроязыкая! — ворчнул Аноха Кондратьич.
Тяжко стало Ахимье Ивановне, будто камень упал на сердце, — за артельщиков, за Мартьяна, за Изотку, за Самоху, за всех тревожилась старая, добрая женщина: что-то делается там, у сельсовета, у клуба, что ждет каждого из них в этот несуразный день, начавшийся выстрелами, наполненный криками, пасхальным трезвоном? Хоть бы вернулись скорее Изотка с Фиской или пришла одна из замужних дочек.
Ахимья Ивановна украдкой поглядывала на улицу… Вот пропылили на низ трое вершников — Макар, Яшка Цыган да Мишка, короткошеий обрубок Павловны, Дементеевой вдовы. Увидав Яшку, она чуть не вскрикнула, ей сделалось не по себе. В свое время Яшка путался со Стишкой — бандитом, был жаден до чужого добра, мог и убить человека, — это ему раз плюнуть.
«Бандит в банду и затесался, — подумала Ахимья Ивановна. — А этого-то, Мишку, куда понесло?»
Едва проехали вершники, на улице показалась Павловна. Она подошла к Анохиной избе, стукнула пальцем в раму. Ахимья Ивановна открыла створки.
— Здорово, Ахимья, — сказала Павловна. — Я вот в ваш край собралась… по делу. Дай, думаю, и Ахимью с Анохой попроведаю. Как-то вам счас… глянется все это?
Уловив в ее голосе издевку, Ахимья Ивановна ответила:
— Поглядим, а потом скажем: глянется или нет. А по какому ты делу? Не за Мишкой ли следом?
Павловна побурела и замялась:
— Он у меня когда еще говорил: «Будет и будет, матка, перемена, вот попомни мое слово… Сам техник объяснял». Оно и вышло… Большая перемена, Ахимья! В сельсовете-то народу сказывали: Верхнеудинск восстал, Завод и Чита тоже, скоро Иркутск присоединится… Красная Армия на нашу сторону перевертывается. Теперь жизнь потекет по-другому. Теперь, бают, если Москва не захочет к нам присоединиться, отколемся от нее, свое государство крестьянское исделаем, откроем границы, опять в Кяхту за разным товаром поедем, как в старину заживем. Вот бравая жизнь!.. Уж теперь не будут последних коров…