Рассказчика то и дело перебивали громким смехом, веселым оживлением. А когда он кончил, старший конюх, сидящий рядом с ним, толкнул его локтем в бок:
— Значит, взял, говоришь, Полынкин тебя за жабры?
— За дело: не баламуть народ! — забормотал Ананий Куприянович, которого на солнце окончательно развезло.
В воротах показалась кучка людей. Все головы повернулись им навстречу.
— Легок на помине! — мотнул головою Мартьян Яковлевич.
Рядом с Гришей шагал высокий, в шинели, начальник Полынкин. Их окружали — Лагуткин, Епиха, Василий Домнич, Карпуха Зуй.
— Сколь начальства враз привалило! — воскликнул кто-то из Мартьяновых слушателей.
— Что у вас тут за собрание? — подошел первым Лагуткин.
— Да вот слушаем, — ответили ему.
Полынкин погрозил Мартьяну Яковлевичу пальцем:
— Агитатор!
В толпе пробежал смешок.
— Отдыхаем, — с напускной степенностью сказал Мартьян Яковлевич, — заходите, гостями будете.
— Мы как раз в гости к вам, — заговорил Лагуткин, — побеседовать… Кстати, и народу здесь порядочно, — он оглядел широкий круг Мартьяновой публики.
И собрание загадывать нечего, — подхватил Епиха.
— Вот это я и хотел сказать, — Лагуткин вытащил из кармана аккуратно сложенный газетный лист. — Все ли слышали, что говорилось на первом Всесоюзном съезде колхозников-ударников?
— Которые слышали, а которые, может, и не слышали, — подымая осоловелые глаза, за всех ответил Ананий Куприянович.
Над ним засмеялись.
— Не будем придираться к Ананию Куприяновичу, — сказал Лагуткин. — Он сейчас домой пойдет отдыхать… А мы займемся. Согласны? Прочтем и обсудим…
— Какие могут быть разговоры… Не все слышали, — загомонили вокруг артельщики.
Лагуткин стал развертывать газету. Епиха потянул Полынкина за рукав:
— Пойдем на второй двор.
Тот кивнул головою в знак согласия…
— Прошу внимания, — начал Лагуткин, — это надо знать каждому колхознику.
Он стал не спеша читать, на ходу разъяснять смысл прочитанного, и когда кончил, артельщики долго молчали. Каждый думал свою думу, — за душу взяли их простые, доходчивые речи на съезде, разворошили прошлое, разбудили воспоминания…
— Всех колхозников зажиточными… — наконец тихо сказал кто-то в глубине толпы.
Весенний сев в обеих артелях начался на редкость дружно. В поле выехали, едва подсохла грязь. И красные партизаны и закоульцы заранее подготовились к горячим дням. Нынче было больше опыта и порядка: за два-то года народ научился работать сообща, — больше машин, больше трактиров, на которых, в числе других, уверенно сидели за рулями свои же никольцы — Андрюха, Никишка и жена его Грунька. Одолела семейщина тракторную премудрость — и теперь ей под силу хоть весь Тугнуй распахать! Не только мужику, но, видать, и бабе по плечу та премудрость, — вон как ловко ездит Никишкина молодая женка, так и мелькает по увалам ее пестренький головной платочек… От бригады к бригаде, от стана к стану мчит на своей легковушке, стареньком фордике, начальник политотдела Лагуткин, толкует с бригадирами, с пахарями, с сеяльщиками, с трактористами и стряпухами. То он поможет Санькиным подручным доделать стенгазету на стане, то справится о ходе соревнования и умелой речью подзадорит и Карпуху Зуя и Ваньку Сидорова, будто подхлестнет бригадиров, — и еще спорее пойдет работа, и уж бегут бригадиры друг к другу, бегут к закоульцам, сверяют цифры дневной выработки, сличают проценты, саженкой обмеривают друг у дружки вспаханные загоны, заражают артельщиков своим пылом, нетерпением, желанием вырваться вперед остальных.
Писаные и неписаные договоры о соревновании множились день ото дня. Колхоз тягался с колхозом, бригада с бригадой, внутри бригад сосед подбивал соседа: «Ударник, говоришь? А ну!» Соревнование шло до самого низа, но оно шло и вверх. Из ближних и дальних, семейских и бурятских, колхозов приезжали гонцы-уполномоченные, привозили вызовы, в которых значились такие-то и такие-то пункты, и на каждый из этих пунктов надо было отвечать своими. За пунктами стояли дела, горячий и радостный ударный труд, десятки, сотни людей, впервые познавших новую эту радость, впервые увидавших свое доподлинное счастье.
Соревнование шло вверх, вширь, от колхоза к колхозу, от МТС к МТС, захватило весь район и оттуда будто побежало во все концы республики: Мухоршибирь перекликалась с Куйтуном, Тарбагатай с Бичурой, Бичура не осталась в долгу перед остальными, самыми отдаленными районами.
— Эвон они какие дела-то пошли! — встречая на полевых дорогах вершиого Мартьяна Яковлевича, улыбался Епиха.
— Шелухит семейщина! — кричал в ответ Мартьян и нахлестывал коня: полеводу нужно всюду поспеть.
Епиха выглядел почерневшим, — то ли на вешнем солнце выгорел, то ли от беготни и хлопот, — их у председателя не оберешься. Перед севом не сиделось Епихе, а сейчас уж и подавно… Только глаза остались неизменными на этом выхудавшем лице, — по-прежнему умные, веселые. И чаще стал покашливать председатель Епиха, глуховато этак, а иной раз и с надрывом. Тогда лицо его кривилось не то от боли, не то от досады. Последние месяцы, после того как Епиха поднялся на ноги, он чувствовал себя неплохо. Фельдшер Дмитрий Петрович заставлял принимать его какие-то порошки, и впрямь будто лучше становилось ему. Зимой у Епихи было больше свободного времени, он мог заниматься собою, ходил к фельдшеру, старался исправно выполнять его предписания. Но с наступлением весны ему стало уж не до фельдшера, не до порошков. Он был на ногах, ни разу с той поры не свалился, ни разу не бросал работу, а что уж до курения — дымил сколько влезет, значит, здоров и никакие опасности ему не грозят. Предостережения Дмитрия Петровича казались ему излишними, — что, дескать, понимает этот старик в крепости семейской натуры…