На розовом лице Груньки крайнее удивление:
— Вот те!.. Мы же комсомольцы… Как же можно это!.. И… постоянно говоришь, что стариков оставить жалко, деревню… Где на охоту в городе пойдешь?
Улыбка сошла с Никишкина рябого лица:
— Старики… это действительно. А утки везде летают. Будто городские не охотятся!.. Не век же в земле копаться… Скучно так-то… Жизни с тобой настоящей не увидим… Мне бы грамоте получше поучиться, — свет бы с тобою увидали.
Грунька задумчиво молчала, передними зубами прихватила нижнюю пухлую губу.
— Я бы тебе ручные часы купил… и себе, — мечтательно вздохнул Никишка.
— А меня бы здесь оставил… с часами? На что они тут, разве что в сундук положить. Баба с часами, — засмеют по деревне.
— Верное слово: у нас засмеют. Семейщина! В православных деревнях дикие уже переводятся, — Никишка произносит это с оттенком горечи, словно стыдно ему за отсталость своей деревни. — Но ничего, — вспыхивает он вдруг, — переломают и наших! На то есть советская власть, большевики, мы, комсомольцы… Народятся новые люди!
— Так зачем же сниматься из родного гнезда? — возразила Грунька. — Вот и ломай старину вместе с Изотом, Домничем, с Епихой…
— Изот! — грустно отозвался Никишка. — Думал, на него обопрусь, а он отдельно, у него свои дела, поговорить как следует нам недосуг… Ломай… — он нетерпеливо встряхнул головою. — Тихо мы еще ломаем их, нам самим ученья набраться надо. А здесь разве наберешься?.. Не всем же… одни пусть остаются, другим другая доля нужна. Эх! Выучусь — сюда же, домой, вернусь, никуда больше.
Грунька не то укоризненно, не то сочувственно покачала головой…
Андрюха возвратился только к вечеру. По сияющему лицу и оттопыренному карману его брезентового плаща нетрудно догадаться — сменщик не зря потерял столько часов в деревне.
Грунька зажгла лампешку, и при слабом мигающем свете начался скромный пир.
Зима пришла снежная — веселая, обильная зима. Давно уже вывезли Никольские артельщики в Петровский завод натуроплату, выполнили все прочие повинности, подчистую расплатились с государством. В правлениях обеих артелей царило радостное оживление: постукивая счетами, счетоводы заканчивали распределение доходов по трудодням. Правленцы, бригадиры, учетчики с утра до вечера толклись в конторах, шелестели тетрадями своих записей, пособляли счетоводам исправлять пропуски в книгах, разыскивали по карманам новые и достоверные цифры. Махорочный дым густой пеленой стлался под потолком колхозных контор, колыхался над склоненными к книгам головами.
Давно уж артельщики получили хлебные авансы по трудодням, загрузили бульбой подполья, и окончательная цифра волновала всех не потому, что от нее ждали каких-нибудь бед или подвохов, — меньше пяти кило на трудодень, как ни прикидывай, не придется! — она волновала своей неизвестностью, долгим ожиданием ее, заставляла гадать: а сколько же еще, не подскочит ли килограммов до восьми, опередит вдруг самые смелые предположения?
В декабре, в дни первых свирепых морозов, Анисим Севастьяныч, краснопартизанский счетовод, наконец объявил Епихе и Грише:
— Шесть кило и сто грамм на день…
Это означало: несмотря на холодное лето, ранние заморозки и осеннее ненастье, артель «Красный партизан» сделала еще один шаг вперед по пути к устойчивому и богатому урожаю, к зажиточности своих членов, одержала новую крупную победу. И это означало: потянутся новые вереницы подвод от хлебных амбаров в Новый и Старый Краснояры, на тракт, в Албазин, в Деревушку… И всплеснет руками старая Ахимья Ивановна: «Нынче снова тыща пудов у нас!» И, как всегда, заворчит, — не то приветствуя десятки тугих кулей у себя во дворе, не то протестуя против неожиданного этого нашествия, — Аноха Кондратьич: «Да куда ж мы их ссыпать станем? Закромов у меня для такой прорвы еще не настроено!» И, опережая возчиков, примется, кряхтя и ковыляя, таскать эти грузные мешки в свой амбар…
И сотни других артельщиков, — красные партизаны и закоульцы, — начнут широко распахивать ворота перед обозами хлеба и, как Аноха Кондратьич, поспешно хватать кули в обнимку или с торжественной степенностью выходить навстречу возчикам: добро, мол, пожаловать, милости просим!
И заскрипят в улицах возы на мельницу и обратно, и начнут Никольские бабы потчевать своих мужиков и ребятишек по утрам пшеничными оладьями, калачами и тарками:
— Теперь оладушкам изводу у нас не будет!
И веселее побегут в школу ребятишки, и пуще прежнего станет потешать народ своими прибаутками Мартьян Яковлевич, и чаще из дома в дом начнут ходить чуть покачивающиеся гости, важные и бородатые, а девки и парни по вечерам устремятся на огонек клуба, где председатель сельсовета Изот ставит очередной спектакль. Только теперь вместо Груньки, привязанной к своему мальцу, на сцене выступит новая артистка Марья, жена Гриши Солодушонка, — захватил-таки и ее веселый ветер, разбудил Изот ее, оторвал от печи! — а вместо Никишки, уехавшего в Хонхолой ремонтировать тракторы, появится артист Оська, недавний герой, да еще бездетная Фиска, первая скотница, да еще Антошка, учетчик, покойного Ивана Финогеныча сынок.
Такая и была зима.
Под Новый год в клубе обе артели устроили совместный вечер. Это не было обычной встречей Нового года: являясь неизменно через каждые триста шестьдесят пять дней, он не требовал ни пышных собраний, ни особых докладов, — гораздо важнее было отпраздновать урожай, удачи и победы слаженного артельного труда, но еще значительнее было — вручение колхозам актов на вечное пользование землей, закрепленной за ними. Это было подлинное торжество, настоящий праздник!