В гневе Иван Финогеныч бывал горяч. Тогда выворачивал он наизнанку душу, кричал такое, в чем не всегда потом признавался и самому себе.
Однажды — это было в дни сборов на заимку — он с утра возился во дворе, починял в завозне сбрую. Сыновья только что выехали в поле. В открытые ворота проковылял Пантелей Хромой, сосед:
— Здоровате… Бог помочь.
— Здорово живешь. Заходи чаевать. — Иван Финогеныч воткнул шило в хомут и поднялся навстречу.
Пантелей подпрыгнул на здоровой ноге:
— Сынов отправил — и ворота захлопнуть некому. Дай-кась я…
— Пущай! — оборвал его Иван Финогеныч.
«С чего бы он… хорохорится?» — вглядываясь в темное лицо соседа, подумал он — и разом понял: хромой пришел отговаривать от переселения на Обор.
На лбу Финогеныча вздулась вдруг синяя жила, глаза потеряли обычную свою веселость.
— Уйди… от греха! — молвил он глухо.
Хромой побледнел, отступил, но у самых ворот дернула его нелегкая за язык:
— Мы всем миром заставим тебя, сход соберем, уставщика послухаешь!
Такого покушения на свою свободу Иван Финогеныч вынести не мог и выругался зло и длинно. Не в пример прочим мужикам, матерщину не любил, а тут, видно, взяло за живое, — пошел костить:
— …в душу, непрошеных советчиков!.. Наймовали меня? В работники к себе взяли? А? Покуда своей волей живу, никого не спрашиваюсь!
— Ты постой, Финогеныч постой, говорю… — растерянно забормотал гость.
Хозяин замахал руками:
— Нет, ты постой!.. По-твоему, я жизнь рушить вздумал? Так, что ли?… А то не видишь, откуда поруха в деревне идет: винищу лакать зачали — мер нет, за целковый наживы глотку перервут. Это как — терпеть прикажешь?!
— Грех живой… антихристово наваждение, — согласился Пантелей, чтобы утишить бурю.
— Мне плевать на грех… и на антихриста! — закричал Иван Финогеныч. — Пусть уставщик о ваших душах заботится, а мне глядеть на вас тошно. Вот што! Какие вы есть семейские, коли вас жадоба сатанинская гложет. Не живётся вам по-хорошему, по-божьему… как отцы и деды. Ну, и я не хочу жить с вами, еретиками, прости господи!
Выпалил единым духом — и разом обмяк…
«Вот ведь, — раздумывал он час спустя, — плевать на грех… Слыханное ли дело!»
Он крепко досадовал на несуразную, в сердцах, обмолвку. Чего доброго, дознаются старики понесут всякую напраслину. На этот счет у них строго, — языка не распускай. Только это и скребло душу. Божьего же гнева на глупое свое слово он не страшился, о боге не привык шибко думать, и вечером, на сон грядущий, молился не усерднее обычного — чуть касаясь лбом пола, как ещё в детстве мать учила.
Посудачили никольцы насчет чудного переселения Ивана Финогеныча на Обор, — тем дело и кончилось. Пантелей Хромой, вызвавший вспышку его гнева, отступился одним из первых первых:
— Укочевал вить, никого не послушался. А что к чему — где дознаёшься…
Осень в этот год стояла долгая, чуть не целый месяц после покрова возили никольцы тяжелые снопы с полей на телегах.
— Снежищу чо навалило! — глянула в окно Устинья, Дементеева молодуха, проснувшись однажды ни свет ни заря.
На земле и на крышах по всему порядку лежала пушистая белая пелена. Коромыслами изогнулись черные тонкие молодухины брови, — какой негаданный снегопад!
— Будто смерётная одежа, — прошептала Устинья… Однако снег к полудню стаял, и жирная грязь пуще прежнего затопила улицы и проулки.
Потом ударили крепкие морозы, сковали землю, установилась зима — ветреная и малоснежная.
Мужики подались в лес, за дровами. Парни и девки забегали на посиделки, сходились в истопленных горницах, в избах, где посвободнее да стариков поменее. Здесь заливались гармошки, бренчали бандуры-балалайки, в дальних углах, под расцвеченными кашемириками, закрывающими милующихся от постороннего взора, звонко, без стеснения, целовались… намечались свадебные пары. Красногубые девки смачно пощелкивали жевательной серой. Парни понахальнее тискали девок, не накрываясь кашемировыми платками — на виду у всех.
Андрей повадился на посиделки, — дров запасли с братом еще с лета, делать, нечего, — пропадал до полуночи на шумных гулянках.
Приглянулась парню круглолицая Анисья. От лавки не видать, а телом ядреная. Много раз обнимал он ее под кашемириком за круглые плечи, — ничего, не отталкивает, сама льнет.
— Вот приду из солдат, — давал Андрей заручку, — тогда поженимся. Пойдешь за меня?
— Долго, паря, ждать! — шептала в ответ Анисья и еще тише вздыхала: — Не стерплю!
Андрей хохотал:
— Стерпишь, экая ты!..
Ему смешки, словно не его, а кого другого, скоро угонят на четыре года из родимой деревни в город, в солдаты. Знамо, не люба парню солдатчина, по лицу порою приметно, но чаще он и виду не подает. Весь в батьку, Ивана Финогеныча. Гогочет, остроголовый!
Через месяц Андрей вконец вскружил голову девке. Сама приставать стала:
— Андрюшка, женись… Забреют еще к осени.
— А ты четыре года солдаткой безмужней согласна? — как-то спросил он ее без всякой ухмылки.
— Согласная, — потупилась крутобедрая Анисья.
Андрей поедал к отцу на Обор. Палагея всегда была рада наездам веселых своих сыновей, напекла оладий, поставила на стол яишню, соленых грибов, смётаны. За столом Андрей как бы невзначай бросил:
— Жениться, батя, хочу.
Полные губы матери разъялись, в застывшей руке повисла поднятая к забелке ложка. Иван Финогеныч хитро сощурился:
— А как же призыв? Или, за Дёмшей следом, большой нумёр по жребию вытянешь?..