Алдоха, давний дружок Андрея Иваныча, прогоревшего амурского рыбалошника, тоже в пастухи подался. В молодости Алдоха был большой гулеван — веселая голова, а когда остепенился, обзавелся бабой, пахать и сеять стал, — увяз, как и Мамоныч, у крепышей в долгах.
Горькую думу думает теперь бородатый Алдоха: «Не вышла мне доля хозяином быть… Нет! Была б доля, ежли бы не волчьи пасти… соседские».
Кипит у Алдохи сердце. Стар уж, а все не может забыть, как Панфил Созонтыч ссудил его пшеничкой сопревшей, к посеву негодящей… ссудил, а потом через уставщика да старшину долг выколачивал. И ведь как обошел-то: сверху в мешки насыпал доброе зерно, а ладонью ниже — одна труха.
Обман этот Алдоха обнаружил лишь на пашне. Чуть было не заплакал он от обиды… и поехал с пашни прямо к Панфилу: — Получай твое дерьмо обратно!
Богатей бельма вытаращил, — дескать, знать ничего не знаю! — и приказал работникам вытолкать разбушевавшегося мужика за ворота. А потом и начал жать…
Кипит у Алдохи сердце лютой ненавистью. Не чета он Сидору Мамонычу: тот норовит как бы потише, как бы обиду свою обойти стороной.
— Не обойти… и не забыть! — часто говорит себе мрачный неулыбчивый Алдоха.
Давным-давно поделил он деревню, мирское стадо с Сидором Мамонычем, поделил полюбовно. Да только не лежит его сердце к Сидору, — кроток старик, совсем ему не пара. Сидора били, грабили, а он и по сей день богатею поперек слова не вымолвит, норовит богатея ублажить, умаслить. Чего бы, кажется, человеку бояться, за что дрожать?.. Нет, не по душе ему, Алдохе, такая мягкость! Для богатеев — не для одного только Панфила — у него всегда припасено крутое слово. Крепыш, ласковости, от него не жди!..
На самом краю деревни, — последний дом от Тугнуя по Краснояру, — проживает в давнем разделе с батькой Корней Косорукий, — на левой руке всего два пальца. Молодой, а страшный на лицо, ни одна девка за него не идет. Хозяйство, какое было, спустил, в работниках из года в год мыкается.
— И уж работник из косорукого — живой грех! За безвредность только и не гонят, — посмеивались над Корнеем крепкие мужики…
А куда денешь тех, кто, на годы уходя в Олёкму, на прииски, бросал хозяйство на баб и в рваной одежонке возвращался на разор, приносил с собою в похилившуюся избу горе да неизбывную, непроглядную нужду. Не мало ведь таких.
И разве можно равнять всех: у Дементея Иваныча гуляет двадцать коров, не считая прочего добра, а вон у Абросима Семеныча пяток наберешь ли. Тот двадцать — тридцать десятин сеет, а этот семь, а иной четыре да три.
Ой, не ровное это море! С невеликого ума да по пьяному делу сболтнул Елизар Константиныч насчет ровного моря.
Напасть ли пришла, горе ли семью посетило, — разве Елизар Константиныч, Дементей Иваныч, другой кто на ноги подняться пособит? У каждого своя заботушка, о себе дума. Елизар Константиныч, слов нет, выручит, но от выручки этой век в неоплатных должниках ходить придется. Кому разор, а кому выгода: пашню задарма арендовал, на десятине-другой соседа оставил.
А куда со счетов скинешь уродов, побирушек разных, тех, кого хоть до костей соси, ничего не высосешь? Вот ведь бегает по деревне вприпрыжку Емеля Дурачок, — голь несусветная, бобыль, миру обуза. Или ходит по дворам Федя, — лицо в малиновых струпьях, штаны лохмами свисают, кирпичные ноги, да кила с чайник наружу; еще дурее Емели он, куда страшней, про себя непонятное бормочет, с палкой да мешком за спиной не расстается.
Ан нет: и из таких умеючи высосать можно. Иначе откуда бы Федя килу нажил? От христарадничества кила не вылезет; вылезла в работниках — и пошел по миру: куда такой годен… Можно сирых сосать. Вот Немуха, — глухонемая от роду, не говорит, а только мычит. Немухе под сорок, а она все девка, в платочке ходит: кто такую возьмет, кичку бабью на нее наденет? Живет Немуха у брата-бобыля, белобородого Саввы, ему единственная работница, а за работу свою побои от него получает: вожжами, граблями, ухватами бьет ее Савва нещадно, так бьет, что соседки, на что к мужниным кулакам привыкшие, на мычащий жуткий рев Немухи во двор сбегаются и отнимают несчастную. А уж работница Немуха: по дому управится да к соседям, в дальний конец помогать кому бежит… копать бульбу, жать хлеб крепким мужикам в страду нанимается.
А Филечка-сапожник, с проваленной щекой, стянутой шрамом? Сапоги сделает — любо глядеть, а деньги пропьет беспременно. По месяцам в чужих сараях в собственной нечисти валяется, не работает. Ничего у человека нет за душой. Прохудятся у мужика сапоги, новые ладить надо, — кличут Филечку, берут на вытрезвление, не глядя на то, что дух у него изо рта отвратный, рядом не усидишь, а язык меж зубами застревает и слова неладные выворачивает. Ничего, за полбутылки сошьет Филечка новые сапоги, новые ичиги.
А Карла, слесарь и медник, золотые руки, ссыльный немец, осевший в Никольском с незапамятных пор? От дикости семейской чужак спился, женился на вдовухе Кате, — одна она и уберегает его от последнего смертного запоя, не дает шибко в обиду мужикам, которые норовят всякую вещь за бесценок изладить.
А кузнец Илюха?..
Нет, не ровное то море, Елизар Константиныч! Есть с кого собирать поживу.
Тосковал бы, убивался Дементей Иваныч из-за своей промашки, — так мысленно называл он необдуманное и страшное свое злодеяние, — убивался до скончания века, если бы не новые дела, сбившие жизнь с размеренного десятилетиями круга.
После стольких лет, отбыв военную службу, нежданно-негаданно вернулся домой Леферий. То-то радости подвалило Устинье Семеновне! Белобрысый парень, — косая сажень в плечах, — ходил по деревне с добродушно-понимающей усмешкой в серых глазах, и румянец заливал его белые щеки под взглядами земляков.