— Вон какие у вас женщины есть, оказывается! Этой бы женщине образование дать!
— Аза в глаза не видала! — рассмеялась в ответ Ахимья Ивановна. — Дальше Завода нигде за всю жизнь не бывала, даже в городе… на машине ни разу не ездила…
Молодой учитель подивился, как это она так умудрилась ни разу не прокатиться по железной дороге, и снова похвалил ее…
Но вот то, что Ахимья Ивановна с младенчества до старости провела на одном месте, что она дышала затхлым воздухом семейских суеверий, предрассудков, слепой и глухой веры — это и поставило давным-давно каменную стену на пути ее непокорного духа. В хозяйстве, в делах мирских — здесь она давала, могла давать волю раздумью, размышлять, проявлять свой недюжинный ум. Но что до батюшки Ипата, его изречений, до дурного глаза, до вынутого следа, — здесь уж ничего не придумаешь, раз так положено от века какими-то высшими силами. Здесь был предел раздумью и сомнениям, во все это надо было верить, как верили отцы и деды. И Ахимья Ивановна боялась сглазу не хуже других баб, верила в магическую силу наговоров. В конце концов откуда ей было знать, что никак не может бродить по дворам потревоженная Немухина душа? Откуда ей было знать, что успокоение бродячей души осиновым колом — смешная чепуха? Ежели сказано в писании, ежели сказано Ипатом Ипатычем, ежели сказано его подручным Самохой, — как же пойдешь против закона, против веры, против самого бога? Здесь был предел…
Так и жила Ахимья Ивановна, будто две души у нее: одна мирская, бойкая, умная, другая — старая, суеверная, богобоязненная.
Дочки Ахимьи Ивановны во многом напоминали мать. Росли они в сытости и приволье, нужды-горя не видали, жесткой родительской руки над собой не чувствовали, — самостоятельные, смелые девки. Но смелость смелости рознь. Иная смелость от своенравия, от родительского недогляда. Взять хотя бы ту же дементеевскую Дарушку, — от рук отбилась, шаматонкой стала, замуж выскочила убегом. Не то Ахимьины дочки, совсем не то. Эти не шаматонки, а работницы, да еще какие! Вместе с батькой и маткой хозяйство блюдут, и по дому и в поле делать всё успевают. И не из-под палки, — этого и в помине нет, — а по своей охоте, отца во многом опережают. Хорошо Ахимье Ивановне с такими дочками! Ни спору в избе, ни крику, — так и горит все у них в руках, в работе одна другую догоняет, все друг дружке пособляют.
И в работе они первые и в весельстве: нет лучше выдумщиц и певуний на гулянках, чем Ахимьины хохотливые девки. И оттого льнут к ним парни, от женихов отбою нет, — любого выбирай, который поглянется. Много ли на селе таких завидных невест?
Особенно увиваются парни за старшими — за Анфисой и Лампеей. Обе рослые, румяные, красивые. Фиса чуть в мать, глаза с зеленым огоньком, а Лампея в батьку: чернява, черные волосы в кольца пьются, только красу ее портят, малоприметные правда, оспенные крапинки на лбу и щеках.
Лампея — первая зачинщица девичьих хороводов, она же и первый запевала. Много знают девушки старинных песен и партизанских частушек, а Лампея больше всех. Она памятлива на песню: не только партизанские, но и другие новые частушки, смешливые или печальные, невесть где подхватывает она. По воскресеньям, накинув на голову голубой атлас, Лампея обязательно идет на взлобок, на горку, садится там на камень, — будто нарочно кинул кто на лысой горке, на гуляночном этом месте груду удобных для сиденья каменных плит, — и вокруг нее мигом собираются девки и парни. Лампея запевает песню, и такую песню, будто хочется ей удивить всех новизной, будто хочется ей, чтоб все спрашивали: «Да откуда ты подцепила это?» Казалось, долго ли побыл на деревне молодой учитель, а уж Лампея перехватила от него песню, — не от него, а от ребят, которых обучал ом этой песне. Ребята-то забыли ее, а Лампея помнит, — не такая у нее память, чтоб забывать.
Часто поет эту песню Лампея, повернув лицо навстречу тугнуйскому ласковому, пахучему ветру. С горки далеко видна тугнуйская степная ширь. И все вокруг смолкают, всем нравится та песня, — аж дух захватывает, так нравится:
Ах ты, степь моя широкая.
Степь — красавица моя!
Что грустишь ты, одинокая,
Посмотри — с тобою я!
Широкой волною уносится в степь звонкий Лампеин голос. Будто зачарованные замерли все, затаили дыхание. В молодых душах будит эта песня исконную любовь к земле и еще какую-то неясную, смутную тоску о чем-то далеком, сверкающем и прекрасном. Волны неведомых чувств захлестывают сердце, подмывают и несут, куда-то несут, — до того хорошо!
Всякий раз вспоминают парни, что учитель-комсомолец пел эту песню на мотив «Доли бедняка», но не печальный, а какой-то развеселый и бодрый. Лампея и переняла этот переиначенный мотив… Парни говорили, будто сам Евгений Константинович сочинил эту песню, — до чего ученый, сам сочинять умел!..
Вечером с гулянки Лампея постоянно уходит с видом победительницы, на зависть прочим девкам окруженная толпой ухажеров. Но ни к кому не лежит пока Лампеино сердце. И если, бывало, сунется кто, смелый да бойкий, под платок к малиновым ее губам, или лапать начнет, — вмиг отлетит: богатырь-девка, — недаром пашет и косит она за мужика, — так поддаст смельчака-охальника сильной рукою в бок или в грудь толкнет, — наземь сядешь, глаза выпучишь.
— Куда уж тебе… иди, иди! — скажет только она и засмеется на весь честной народ.
Несладкая выдалась у Епишки жизнь, — не зря вспомнил он на сходе свое сиротство. Едва минуло ему двенадцать лет, он потерял отца и мать и остался без крова. В памятный до гроба день какие-то лиходеи подожгли их избу, и родители Епишки смертельно обожглись в пламени, — спасали свое имущество. Спасти ничего почти не удалось, все погибло в огне, но стариков Епишка лишился. Он остался вдвоем с малолетней сестренкой. Девочку взяла к себе бездетная Лукерья Самошиха, а его приютил Петруха Федосеич Покаля. От него-то, от Покали, сперва натерпевшись досыта унижений и обид, Епишка и пошел по строкам. Проще сказать, он не вынес Покалиных измывательств, непосильной тяжелой работы — и сбежал. Тогда он и не подозревал еще, что бездомному работнику всюду тяжело и что всюду горек сиротский, батрацкий хлеб… Это он узнал позже, годы спустя… очень хорошо узнал, слишком хорошо!..