Семейщина - Страница 131


К оглавлению

131

Это свое знание и ненависть к живоглотам унес он с собою в армию. Его призвали в семнадцатом году, после свержения самодержавия, но он не доехал до фронта, — Октябрь застал его в Москве. И здесь он недолго думал, на какую сторону ему становиться: большевики поднимали народ на живоглотов всего мира.

Утомительные переходы, тяжелые бои, бессонные ночи, постоянное недоедание подтачивали его слабые силы: в кои-то годы отбил ему пьяный Покаля всю середку. Но если таяли силы, если задыхался он порою от кашля, — колкий удушающий кашель хватал за глотку, валил с ног, — взамен вырастала в груди у Епишки другая, более мощная, окрыляющая его сила: будто и впрямь вырастали за спиною крылья. На фронтах революции проходил он ускоренный курс политической грамоты, — то, что он узнал, будучи красноармейцем, у себя дома не узнать бы ему долгие годы, может быть никогда. Он бил врагов и на Южном фронте и на Восточном, и он не переставал учиться. Митинги, клубы, ликбез, газеты — ото всего этого вкусил он вволю, и стихийная его ненависть к богачам была осознана им как некий высший закон. Он почувствовал себя бойцом великой, необъятной армии тружеников, поднявшихся против старого мира рабства, насилий и векового зла. Незадолго до демобилизации, на Восточном фронте, он подружился с комсомольцами, начал посещать их оживленные собрания, читки, беседы, но демобилизация помешала ему оформиться, получить билет…

Домой Епишка вернулся грамотным и — как он думал о себе — сознательным парнем.

Родная деревня встретила Епишку не очень приветливо. Любезная, даже заискивающая улыбка Покали говорила ему, что борьба, как вода в котле, закипает в самых недрах семейщины, и старый живоглот лебезит неспроста. Менее-то хитрые крепыши откровенно недружелюбно оглядывали его, будто хотели сказать: «Вернулся? Только тебя и не хватало!.. И без тебя тут понаперло лиходеев». Один председатель Алдоха, знающий Епишку с детства и не раз отечески утешавший его в горьких его обидах, — только бывший пастух Алдоха, с которым его роднила одинаковая судьба униженного, по-настоящему обрадовался его возвращению. В этой радости было нечто и от ласки отцовской и от большого человеческого сердца, а больше от сознания, что вот вернулся еще один соратник и помощник, — разве мог Алдоха сомневаться в нем, зная его прошлую постылую жизнь!..

Как ухватился Епишка за это: Алдоха — председатель! Какой горячей радостью ответил он на Алдохину радость!

Алдоха поместил его у себя в избе, сказал просто:

— Живи покуда. А приживешься, хозяйствовать вместе станем.

В первую ночь они проговорили до петухов…

Епишка с головой окунулся в Алдохины дела, все ему было интересно — школа, кооператив, новые порядки, ломающие хребет старине. В сущности, здесь, дома, было продолжение фронта: те же тревоги, та же постоянная настороженность…

Всем еще памятна его горячая речь на сходе насчет кооперации. Ох, уж и костили же его за правильные его слова твердокаменные старики! Не прямо, а за глаза, но на то у него и уши, чтоб до них вся ругань доходила.

Избранный в правление кооператива, Епишка согласился с мнением Василия Домнича, председателя, что лучше всего быть ему приказчиком, сидельцем в лавке. Для бухгалтерии, хотя бы и простенькой, он не считал себя достаточно подготовленным, — ее взвалили все на того же Василия, — но продавать товары, взвешивать, мерить, резать, считать деньги — это ему под силу. Сидеть в лавке, — вся деревня у тебя на виду, — сюда разный народ приходит, и в должности приказчика он видел себя бойцом, агитатором, разрушителем семейщины. И впрямь: сколько раз помогал он Домничу высмеивать и убеждать баб, что страшная антихристова печать на паевой книжке изготовлялась в городе, в мастерской, и у людей, которые ее вырезали, никто, не видел чертячьих хвостов.

После закрытия лавки Епишка шел в ревком к Алдохе, — и там для него находилась работенка. Он хотел поспеть всюду…

Но как ни мотался Епишка по деревне, через месяц-другой пришлось мотаться еще больше: он видел, как мало подвинулась семейщина вперед. Ему хотелось двигать ее скорее, чтоб волчком закружилась — и отлетели бы от нее комья грязи, клочья ветхих ее одежд. Он чувствовал в себе прилив сил и бодрости. Должно быть, благословенный воздух родины и привычная с детства пища оказали на него благотворное влияние: он стал меньше кашлять. Это приметил и Алдоха и втайне радовался, — наливается Епишка здоровьем, свежеет его лицо. Попервости же Алдоха сокрушался, — до чего высох парень в чужих краях, и, слушая его затяжной удушающий кашель, сказал как-то:

— Эк ведь колотит! Середка у тебя, паря Епиха, гнилая…

Не то теперь. Алдоха говорит сейчас:

— На поправку дело пошло. Отмякло у тебя в середке, видать. Вот ежели, б кинул ты это табачное зелье, совсем бы ладно…

В армии Епишка научился курить, и несколько уж лет не расставался с бурым от грязи матерчатым кисетом. Он без стеснения крутил цигарки и на улице, и в кооперации, и на сходе.

— Бросил бы ты, — убеждал его Алдоха. — Нашим старикам это хуже не знай чего… Долго ли окончательным еретиком и лиходеем прослыть.

Епишка только рукой махал:

— Кури не кури — все едино… Для них я с того самого схода лиходей. Слышал, как они костят меня? Не в куренье тут причина… Все равно уж в добрые мне у них не попасть.

С весною, когда потеплело и подсохли улицы и молодежь начала собираться на гулянки, Епишка в свободный воскресный день шел на веселую горку. Он не хотел замыкаться в себе, рвать со сверстниками, участниками мальчишеских своих забав, не хотел отгораживаться стеною от товарищей, из которых многие только что вернулись из армии. Через эти гулянки, через сестру свою Груньку, — она так и прижилась у Самохи, невестой стала, — он постепенно входил в круг беспечной и шумной молодежи. Пусть в сердце его лежал лед нерастопленной ненависти, он все же был общительным и веселым парнем, и ему не нужно было занимать у других острого слова шутки. Может быть, нелюдимым и угрюмым помешала ему сделаться армия, веселая и дружная красноармейская братва.

131