Он приходил к галдящему цветастому молодежному табору как свой, хотя и не все считали его своим.
— Глянь, кооперативщик идет! — стрекотали девки.
Круг раздавался, многие парни с почтительным недоумением уступали ему дорогу. Но это было только на первых порах, вскоре к нему все привыкли.
Епишка подсаживался к девкам, подтягивал песню, шел с девками на Тугнуй, помогал рвать ромашку и багульник, собственными руками втыкал стебельки ярких цветов в девичьи волосы.
Девушки смеялись над ним. Он был некрасив: маломерок, лицо не то конопатое, не то в щедринках — не разберешь, нос широкий, расплющенный, верхняя губа будто ветром надута. Никто из парней не принимал его всерьез как возможного соперника.
— Епиха ты, Епиха… Погорелец, во всех смыслах погорелец!
— И когда ты губу толкать языком перестанешь? — откровенно смеялись над ним бесшабашные задиры.
Епишка беззлобно отшучивался. Собственная некрасивость ничуть даже не трогала его. Он приходил на гулянку как равный к равным.
«Вот обживусь, — говорил он себе, — Груньку к себе заберу, буду хозяйствовать как человек… как честный трудник. И тогда надо будет жениться. А для этого нужно на гулянки ходить… Есть девки понимающие…»
Похоже на то, что весна расцветала и в сердце Епишки, что и ему, как другим, захотелось теплой девичьей ласки. Сколько лет — в боях, в дыму, в грохоте — каменела душа его, но теперь, видно, пришла пора отмякнуть и ей.
Глаза его светились, когда оглядывал он девок, и парни стали насмешливо поговаривать шепотком:
— Неужто невесту ищет? Хозяйку себе выбирает?
— Куда ему!..
Однажды Епишка пришел на горку, и у камней не слышно было обычного визга и гомона, — только лился в степь звонкий-презвонкий голос. Сидя в кругу своих сестер и подружек, Лампея пела песню о широкой степи.
Епишка протискался бесшумно в круг, чтоб заглянуть в лицо певуньи — и обомлел. Черные кольца Лампеиных кудрей шевелил ветер, открывая высокий, в крапинках, лоб, большие темные глаза девушки лили ровный задушевный свет, будто хотела она, чтоб неслась и степь не только ее песня, но и душа, — так хороша была она в этот миг, так притягательна.
«Что-то я не слыхал еще такой песни», — смутившись, сказал себе Епишка и присел на корточки перед Лампеей.
И когда она кончила, серьезно похвалил ее:
— Хорошо поешь… Где ты эту песню взяла?
— Где бы ни взяла… — даже не глянув на него, ответила равнодушно Лампея.
— А хочешь, я тебя новым песням научу, веселым, бравым? Она перевела на него глаза, задержалась ими на его некрасивом лице:
— Что ж, научи… И засмеялась…
У Ипата, у Покали, у всех крепышей было тяжко, вот как тяжко на сердце. Красная власть впервые по-настоящему отсекла их от всякого управления, от всякого вмешательства в дела общественные. Отсекла решительно, напрочь…
Было им с чего рвать и метать, — никогда их в жизни этак не теснили еще.
— Подумать только: раньше спокон веков все, кажись, могли голос подать, а стариков да справных при царе даже больше слушали, а теперь нету тебе ни голосу и никаких прав, — будто и не человек ты, а хуже скотины бессловесной! — накалялись злобой крепыши.
— Вот тебе и новая конституция! — кричал среди своих Покаля.
— Чуете теперича разницу от буфера? — размахивал руками Астаха. — Не люди мы теперь, а не знай кто… не придумаешь!
— Возьмут тебя за глотку, и не смей пикнуть! — ревел начетчик Амос.
— Дак и не смей… некуда податься, — подтверждал мельник Григорий Михайлович…
Незадолго до Ильина дня никольцы выбирали свой первый настоящий совет. Председатель ревкома Алдоха не обязан был оповещать лишенных избирательных прав о выборном собрании, и он не оповестил. Однако в намеченный час к крыльцу сборни пришли и званые и незваные. Густо запрудил улицу неспокойный народ…
Епиха вышел на крыльцо, с минуту помолчал, разглядывая толпу, и ноздри его широкого носа стали раздуваться, — он увидел в толпе Покалю… Астаху… Амоса… Дементея. Вон их головы и бороды мелькают в разных концах среди кичек и молодых лиц.
— Которые лишенные голосу, — сказал вызывающе Епиха, — те могут по домам отправляться. В сборню на выборы будем по списку пропускать. Товарищ Ленин сказал: покуда богатеи сильны, нельзя всем голос давать. Сломим капитализму хребет, тогда — пожалуйста.
Он встал у двери и вытащил из кармана тетрадку. С искаженным лицом, весь пунцовый, как из бани, к крыльцу подскочил начетчик Амос.
— Не могёте! — загремел он. — Какой это закон? Не может быть такого закону!.. Найдем на вас управу!..
— Конституция не дозволяет, — спокойно осек его Епиха.
— Какая там еще конституция! Мы не примали ее!.. Антихрист ее выдумал! — тряся бородою, закричал начетчик.
— Не антихрист, а трудящий народ! Ты того… поосторожней выражайся. — Нотки угрозы прозвучали в ледяном Епишкином голосе.
— А мы — не трудящий народ? Вот эти самые музли ты за меня набивал? — Амос растопырил вздетые кверху ладони, замахал руками.
— Ты за всех или за себя только стараешься? — усмехнулся Епиха. — Ежли за всех — понапрасну глотку дерешь. Ежли за себя, — тоже ничего не выйдет. Может, по достатку и быть тебе в середняках и голос бы дали. Но тебя лишили голосу за церковную службу… Тебе уж было говорено.
У крыльца колыхнулся смешок. Мощным туловищем раздвигая толпу, продирался вперед Покаля.
— За церковную службу? — заревел он на ходу. — А где ваша свобода совести? Где? Свободу веры объявили спервоначалу. А выходит, сплошном обман: свобода-то для еретиков, а старую веру в бараний рог?