Шаг за шагом отступал Покаля перед напором района, города, пятилетки. Город и район своими бесчисленными уполномоченными подымали на Покалю расправляющих плечи Епишек, Егоров, Корнеев, молодежь — и с каждым месяцем становилось ему все туже. Подходили очередные перевыборы, избач, учительницы бегали по улицам, шумели бедняцкие собрания — и приходилось Покале сдавать, поневоле пускать в совет чужих, враждебных ему людей, — каждый из них был лиходей, скрытый и опасный.
И вот уж к концу трехлетья Корней Косорукий снова был избран в совет и не один — притянул за собою Анания Куприяновича да трех демобилизованных дерзких парней. Падал временами Покаля духом, сатанел, старел, сивел, но — не сдавался. Он все еще цепко держал власть в руках, поскольку мог, укрывал себя и своих людей от разора, он — заместитель председателя…
Так шло время, и настала осень девятьсот двадцать девятого года — года великого перелома.
Не густо ребятишек бегало на первых порах в убогую эту школу, немногим побольше тех двадцати — тридцати, что начали обучаться светской грамоте еще при Евгении Константиновиче Романском. В нее ходили Ананьевы пострелята, туда послал своего переростка Егор Терентьевич, по уговору зятя Мартьяна отдала Никишку с Изоткой в ученье Ахимья Ивановна, да и сам Мартьян большака своего тоже в школу пристроил… много их, таких-то? А прочие-то, громадное большинство, гнева божьего по-прежнему страшились. Скрепя сердце уступили Покаля с Ипатом насчет школы, но тут же, другой рукой, стали гуще прежнего сеять слухи о возмездии за греховодное светское ученье.
А по осени пастырь объявил старикам после обедни, что берется сам обучать детей закону божию, посрамленному еретиками, и церковнославянскому чтению поодиночке у себя на дому, чтоб не забывала семейщина святое писание, чтоб не иссякла вера. Делал он это в пику учителям: посмотрим-де, к кому охотнее станут посылать ребятишек? Он не очень боялся: в совете сидит Покаля, да вон и в Хонхолое, по его пастырскому наущению, уставщик целую школу открыл, обучается в ней три десятка парнишек, — и ничего, не трогают, не смеют. Приверженцев домашнего пастырского учения набралось не мало, старики живо откликнулись на призыв: надобно же бороться с ересью.
И вот по вечерам к Ипату Ипатычу стали прибегать мальцы. Каждый шел в одиночку, и пастыря это вполне устраивало: лучше, когда поменьше огласки. Хоть и не боязно ему, а все же… Каждому вбивал он в голову церковные литеры, вязь, титлы в цифирь, заставлял повторять за собою по желтой пухлой книге священные тексты. Глаза мальчонки следовали по серым строчкам за длинным Ипатовым перстом, перст чуть подрагивал, а голос уставщика звучал лениво, однотонно, усыпляюще. Иногда в горнице собиралось невзначай несколько учеников, и тогда Ипат Ипатыч оживлялся. Уж здесь-то он мог, не боясь еретицкой насмешки неверующих, отвести душу. И он не только учил ребят, но и читал им писание, объяснял смысл прочитанного, пугал их звериным числом и мрачными предсказаниями Апокалипсиса.
— Вот сбылось, — говорил Ипат Ипатыч, — то, что написано в тринадцатой главе Откровения святого Иоанна Богослова… Слухайте: «…И стал я на песке морском и увидел выходящего из моря зверя с семью головами и десятью рогами… Зверь, которого я видел, был подобен барсу, ноги у него как у медведя, а пасть у него как пасть у льва и дал ему дракон силу свою и престол свои и великую власть… И увидел я другого зверя, выходящего из земли: он имел два рога, подобные агнчим, и говорил, как дракон… Здесь мудрость. Кто имеет ум, тот сочти число звери, ибо это число человеческое. Число его шестьсот шестьдесят шесть…» Посчитайте-ка теперь по буквам слово «коммунист», — чо получается?..
Ипат Ипатыч умолкал, строгие серые глаза его впивались в ребятишек, и жуткий страх вползал в детские души.
Разъяснив, что шестьсот шестьдесят шесть — это и есть большевики, что новина несет в мир разврат и поруху, что она означает наступление конца света, пастырь открывал новую книгу и читал:
— «А еще кто убавит или прибавит к тому, я же расписахом, да будет проклят…» Вот и выходит, что антихрист не страшен, если все станем по писанию жить, как жили раньше, не прибавляя и не убавляя ничего… тогда и конца мира не будет и проклятия не будет.
Подростки, несли эти слова по деревне, рождающие трепет и смятение. С детской впечатлительностью запоминали они каждую черточку Ипатова жития, молитвенной его обстановки, — всюду в избе уставщика, им казалось, незримо присутствует страшный карающий бог. У божьего человека не могло быть иначе. Поджидая учеников, Ипат Ипатыч попивал прозрачный кипяток. Он очень любил чай, но пил его наедине, после, в горнице перед ребятишками он не мог оступаться. Да и перед взрослыми сколько десятков лет не оступался он в этом деле. Только покойная старуха его да невестка знали о его пристрастии к греховному напитку.
— Аще кто дерзнет пити чай, тот отчается сим от господа бога, да будет дан трима анафема, — внушал он детям текстом из писания в этом случае, как, впрочем, всегда говорил и раньше взрослым.
— Святой жизни человек, — повторяя слова матерей и бабок, восторгались детишки праведностью дедушки Ипата.
— Чо же не святой! Чай-то мы с кой поры пьем. Грешники мы, грешники. А он… — сокрушенно и вместе с тем удовлетворенно покачивали головами их матери и бабушки. — Один он у нас заступник и остался… Да вот еще Амос и Самоха.
Ипат Ипатыч через детей прибавлял себе силы, хотя и без того эта сила была не малая. Чем дальше продвигалась осень, чем больше страху нагоняли на никольцев непонятные, удручающие многих, распоряжения властей, тем сильнее прислушивались мужики к голосу Ипатову. И он чувствовал это. Он говорил себе, что настала пора ему действовать, — нечего трусливо укрываться за широкой спиной Покали. С каждым днем набирался он больше и больше смелости, наглел, переходил в наступление. Но только немногие, близкие, видели бешеную активность уставщика. Он исчезал в соседние деревни — в Хонхолое, в Подлопатках, в Окино-Ключах, в Мухоршибири совещался с другими пастырями, вместе с ними вырабатывал планы каких-то многообещающих и всеохватывающих действий. На этих совещаниях он выступал как признанный вождь, — кто из уставщиков старее Ипата, кто из них угоднее богу? Ни один из пастырей не забыл еще, как, не боясь смерти, уберег он никольцев от белогвардейских плетей, от неминуемого расстрела.