Велико было уважение к старому Кондратьичу, и во время рассказа никто даже не хихикнул… видно: лопаются люди от хохота, а наружу ему выйти не дозволяют. Но когда Мартьян кончил, тут уж и уважение не помогло — закорчились на лавках без стеснения. Первый же кузнец Викул заржал…
— Ну и набрехал! Откуда что и берется, хэка, паря! — пытался разъяснить Аноха Кондратьич, но его не слушали, задыхались от смеха. Старик потешно вертелся то к одному, то к другому: — Ну и придумал!
— Эк их надирает! — сказал, чуть улыбнувшись, вечно серьезный Василий Домнич. — На успенье бы нам так веселиться.
— А что, думаешь, на Кожурте я не потешал народ? — проговорил Мартьян. — Потешал! Да и туда бежал от стрела, — смешинка в рот залетела. Вот, думаю, улепетываю… пятки смазаны…
— Тебе что, пересмешнику!
— Тебе бы лишь народ позабавить, — послышалось со всех сторон.
— Ты один у нас такой… как с гуся вода, — кашлянул Епиха. — Прочие-то после успенья еще и не смеялись. Сегодня, кажись, впервые волю себе дали… Только ты один…
Тут разом все заговорили о тяжелых днях мятежа, каждый вспоминал свое…
— Я опять же говорю, — поймал Епиха гвоздем засевшую в голове первоначальную свою мысль, — ходили мы по улицам, примечал я, будто кто подменил нас. Обидеть, что ли, боялись народ, гордости не выказывали, смех при себе придерживали, чтоб не думали, что мы над чужим несчастьем насмехаемся… мы, победители, новые хозяева… Так ведь?
— Кажись, и так, — молвил Олемпий Давидович.
— А ведь и верно, — подтвердил Ананий Куприянович.
— Стариков которые стеснялись, — сказал Аника.
— Верно и неверно… Одна буза! — наперекор всем отрезал Мартьян.
— Буза, да не шибко! О тебе уже был сказ, — махнул рукою Епиха. — И вы знаете, как поняли мое… наше уважение к чужому горю? А так поняли, будто мы вину свою перед ними чувствуем: ровно не они, а мы начинали эту сумятицу, будто кровь пала на нас…
Артельщики насторожились. Епиха почувствовал, что слова его словно бы царапнули всех по сердцу.
— Да, да, кровь будто на нас! — заволновался он. — Вот как они поняли!
— Экие курвы, прости господи, — проворковал Ананий Куприянович.
— Да кто тебе сказал? — крикнул Викул Пахомыч.
— Кто сказал? Поутру сегодня встречаю я старого Цыгана, он так и ляпнул: «Совесть вас мучит. Загубленные серёдку точат». Это у нас-то совесть нечиста, руки в крови? — загорячился Епиха, и лицо его покрылось нездоровой краской. — Нет, врете… с хворой головы на здоровую! Свою совесть хотят нам подсунуть!
— Антихристы. Чо такое! — негодующе чмыхнул Аноха Кондратьич.
— Совесть свою хотят нам подсунуть! — продолжал в запальчивости Епиха. — Не выйдет это дело, не выйдет! Да есть ли у них она, совесть-то?
Тут словно что оборвалось у него в горле, взбулькнуло, и он зашелся в таком страшном приступе кашля, что всем стало как-то не по себе. Пот выступил на его лбу, глаза полезли из глазниц, а он все кашлял и кашлял, — не мог откашляться. Потом на губах его показалась черная кровь.
— Говорила я — не пей много! — заметалась возле него Лампея.
— Вот к чему табакурство-то клонит, — наставительно заметил Аноха Кондратьич, но тут же осекся, поймав строгий, останавливающий взгляд дочери.
Епиху отвели на кровать. Артельщики один за другим отыскивали свои шапки, горестно задерживались у Епихина изголовья… по одному расходились…
Викул Пахомыч со всех ног побежал за фельдшером.
Егор Терентьевич раньше других покинул гостеприимный Епихин кров. Он спешил скорее уйти подальше от греха: как бы чего не приключилось с председателем и ему, Егору, не довелось отвечать. Всяк знает, что он сам был председателем, и недругов у него на селе не мало, живой рукой оговорят… начнут таскать в район, а может, и в город. Да и не любил он Епиху: как-никак именно Епиха перешиб у него почетное место, отобрал председательство. Оно бы и ничего, не шибко гнался он за этим почетом, — должность хлопотная, суетная, перед начальством всегда и во всем ответ держать умей. Но уж сильно конфузно тогда получилось: приехали после восстания секретарь райкома, начальник Рукомоев, поговорили с Василием Домничем, с Епихой, с Корнеем, с другими, — и согласились партийные и беспартийные, — и общее собрание это подтвердило, — что неудобно оставлять его, Егора, дальше председателем после того, как он в самый критическим момент борьбы, на глазах у всех, не отличил своих от врагов, спутался и оскандалился. Как осрамился он, лучше б тогда же, не сходя с места, сквозь землю провалиться.
Его поставили кладовщиком артели. Вот, мол, тебе должность в самый раз: хозяин ты рачительный… Только подумать, — из председателей в кладовщики!
Вскоре после смещения Егор Терентьевич услыхал, что начальника Рукомоева куда-то перебросили. Слух шел, что неспроста это, а в наказание за то, что до кулацкого бунта допустил. Вместо Рукомоева прислали нового начальника — высокий, жердистый, лицо долгое, в складках, но молодой. Но хоть и молодой он, а до того обходительный, что никольцам с первой же встречи сильно поглянулся. Не часто наезжает новый начальник товарищ Полынкин в Никольское, но как приедет, обо всем расспросит, со всеми поговорит. Да так, будто век свой вековал здесь: обо всем знает, о нужде ли, о склоке ли какой. И к народу приметлив: с кем побеседует, обязательно запомнит, и уж ты для него как старый знакомец. Но шинель долгополую никогда не снимает, только крючки расстегнет, так нараспашку на собраниях и речи держит.