Егор Терентьевич не знал, как отнестись к смене начальника. Рукомоев, в сущности, ничего плохого никому не сделал, напротив, артельщиков от смерти спасал, но… зачем его, Егора, обидел он? Неужто так и нельзя было обойтись председателю без наказании за глупую свою обмолвку? Это не давало ему покоя, и вот однажды подкатился он с расспросами к новому начальнику. Полынкин засмеялся и сказал: «Зря ты, Терентьевич, на предшественника моего серчаешь. Выбрось это из головы. Пойми — не он тебя сместил. Он проводил линию райкома, партийное решение». — «Да райком-то откуда узнал, как не от него?» — «Все село знало, а райком вдруг… откуда, — экий ты, право! Если б и хотел Рукомоев защитить тебя, все равно не смог бы. Ты сам себя осрамил». — «Оно верно, здорово осрамился… А насчет товарища Рукомоева не знаю, что уж и думать… Может, и впрямь…» — «А ты не думай, забудь, покажи себя на новой работе, это будет лучше всяких оправданий», — посоветовал Полынкин.
Все это вспомнил сейчас Егор Терентьевич, идя домой по тракту… Под ногами хрустела замерзшая снова, после недолгой полуденной оттепели, бурая грязь. Утренняя тонкая пороша за день почти всюду растаяла, и от нее остались только затянутые ледком лужицы.
«Нет, — твердо сказал себе Егор Терентьевич, — начальников нам хулить не стоит: они свое дело правильно сполняют. Но как мог Епиха, — ведь таким другом всегда казался, — на теплое место согласие дать? Другой бы уперся, в защиту товарища полез…» Хмель бередил в голове Егора самые чадные мысли. Они давно уж были запрятаны в тайники души, не мешали ему в артельном дворе: с работой он справлялся отлично, Епиха был с ним по-прежнему хорош, постоянно держали вместе совет. — Это тебе, Епишка, в наказанье, эта болезнь! Недолговечен ты… А кто председателем станет? Неужто Корней? Мартьян? Карпуха Зуй? Не-ет, у Корнея гаек в голове не хватает, Мартьян — этому все смешки, не годится, вот разве Карпуха либо Ананий… Стой-ка, стой, — уловил он какую-то новую мысль. — Через месяц вернется из армии Гришка, командиром вернется, — чем вам не председатель?!
Эта мысль была так внезапна и показалась Егору Терентьевичу настолько подходящей, что он остановился среди дороги, растерянно заулыбался: как же до сих пор он не догадался об этом? В самом деле, чего проще: вернется домой красный командир Гриша, его родной сын, начнет работать в артели, станет со временем председателем, — вот когда он, Егор, возьмет свое.
«Не я, так сын!» — усмехнулся Егор Терентьевич, и он живо представил себе: в его избе постоянно толчется народ, все кличут председателя, Гриша принимает артельщиков, отдает распоряжения… Егорова просторная изба в центре артельной жизни!
Егор Терентьевич нисколько не сомневался, что так оно и будет. Он готов головою ручаться за Гришку — парень что надо, самостоятельный, напористый, умный. И когда Епиху окончательно свалит хворость, кому ж быть председателем, как не Грише? Гриша своего достигнет! Уж он-то, Егор, постарается надоумить сынка…
Сквозь небрежно прикрытый ставень увидел он свет в избе.
«Варвара поджидает, не спит, — сообразил Егор Терентьевич, — поди ужин наладила, а я сыт и хлебнул малость… Обозлится старуха: зря самовар ставила, еду готовила. Закричит: „Знаем мы теперича, на какие такие собрания ходишь! Артельщик!“ Виду не подам, почаюю для прилику…»
Егор Терентьевич вошел в сенцы, осторожно потянул к себе скобу двери, чтоб не шуметь, не будить ребятишек… переступил порог — да так и обомлел от радости: за столом, у самовара, сидел Гриша…
Дмитрий Петрович признал положение больного тяжелым, хотя кровь унять удалось ему тотчас же: по приказанию фельдшера Епиха глотал кусочки льда. Грунька поленом посшибала потеки сосулек на крыше амбара, наковыряла пальцами ледяных корок в лужах, — льду сколько хочешь.
Епиха, с потным, горячим лбом и блестящим взглядом, лежал на койке, время от времени ловил неверными пальцами льдышки с тарелки, стоящей возле изголовья на табурете.
Артельщики уже разошлись, остался лишь кузнец Викул да, не зная, что говорить, что делать, топтался у кровати Аноха Кондратьич. Лампея и Грунька, растерянные и жалкие, глядели на фельдшера, проворно, впрочем, выполняя его распоряжения.
— Прежде всего покой, — сказал Дмитрий Петрович. — не вставать, никуда не выходить. Горячей пищей не кормить два-три дня, а то снова кровь горлом хлынет, и тогда будет плохо. Кормите его молоком, маслом, яйцами, сметаной — все холодное. Боже упаси давать горячего чаю… А когда через несколько деньков подымешься, Епифан Иваныч, придется тебе взять себя в руки: водки не пить, табаку не курить…
— Вот то-то и я говорю, — поддакнул Аноха Кондратьич. — Пуще всего, однако, табак…
— Доведется бросить, — еле слышно сказал Епиха.
Вскоре изба опустела — Аноха Кондратьич и Викул Пахомыч пошли провожать фельдшера, остались только свои, Грунька принялась прибирать со стола, заваленного объедками, ломтями хлеба, уставленного посудой, недопитыми лафитниками. Лампея присела к мужу на кровать.
— Допраздновался… нечего сказать, хорош праздник выдался, — грустно молвила она. — Этого сурприза никто от тебя не ждал.
— Ничего, — с трудом выдохнул Епиха, — ничего… подымусь. Он взял Лампею за руку, да так и не отпускал ее до рассвета, не сказал больше ни слова… Под утро оба забылись в неодолимом сне, — Лампея калачом притулилась в ногах больного мужа.
Солнце стояло уже высоко, когда Епиху пришла проведать Ахимья Ивановна.
У ворот ее встретила старая Алдошиха.