— На позорище себе уставщика этого поставили. Где глаза ваши были? Ровно не знали его!
Наиболее ярые ревнители веры, древние седобородые старики, горестно покачивали головами:
— Антихристовы времена!
Старики вскоре же дали себе слово: вот пропустит хоть одну службу Сенька — и по шапке его, с треском долой, чтоб не зазнавался, веру господню своим пьянством не порочил.
Однако Бодров хоть и пьянствовал, а разума не терял: понимал он, что значит службу в церкви не отслужить… И он исправно выполнял пастырские обязанности, — это не беда, что иной раз от него разит за версту. В эти минуты уставщик не рисковал приближаться к пастве ближе, чем на десять шагов.
Ведя без заминки обедни и вечерни, совершая требы, ублажая мирян, Бодров не забывал и о себе: то он просил стариков вывезти за него контрактацию, то требовал починить избу… Старики кряхтели, но соглашались, — прежним пастырям делали, по какому праву теперешнему отказывать, не обязан он бесплатно за души их перед богом заступаться…
Как и раньше, приходили старики к пастырю, а то и звали к себе, жужжали в уши:
— Сызнова колхозная эта метелица по деревне метет. Чтой-то будет? Ты б божье слово какое нашел… как мученик наш Ипат Ипатыч…
— Меня в это дело не суйте, — увиливал Бодров. — Сказано: нет власти аще не от господа.
— А пошто же Ипат?.. — не сдавались столпы веры. Семен Бодров, собственного спокойствия ради, не задумываясь, колебал непререкаемый доселе авторитет:
— Что ж Ипат!.. Не ведаю, где он и сыскал такие слова, что колхоз от сатаны… Вот писание, сами глядите, а я не нашел…
И он совал им в руки старую книгу в порыжелом кожаном переплете…
Старики уходили от него ни с чем, и тогда по деревне, без пастырского благословения, возрождались шепотки о греховодности артельного труда.
— Ипат Ипатыч вот так-то и говорил, — вспоминали бабы. Но как те хилые шепотки отличались от того, что было два года назад!
Снежными хлопьями падали на Епихин стол четвертушки тетрадочной бумаги.
Как часто в исключительную, чрезвычайную минуту благородный порыв овладевает душой человека! Но прошла минула и угасает порыв, и человек становится самим собой.
Помогал Мартьян Алексеевич красноармейцам разыскивать в окрестностях деревни удравших вожаков кулацкого бунта? Да, Помогал. Вспомнил ли он в тот миг всю свою жизнь, не загорелось ли его сердце, не затянул ли он старую партизанскую песню? Да, он вспомнил, загорелся, проклял груз годов, и Покалю, и Бутырина, и собственную жадность, да, он затянул песню которая, казалось, смывала с души позор его жизни, сбившейся с настоящего пути… Не он ли тогда спрашивал себя: не пора ли, дескать, в артель ему? Да, спрашивал, и даже больше — безоговорочно решил, что не может он теперь отстать от других, от Епихи, от Корнея, от Егора Терентьевича…
Но вот ушел из деревни красноармейский отряд, а вместе с ним улетучились из Мартьяновой души и стыд за себя, и нетерпеливое рвение круто повернуть свою жизнь, — будто черствой коркой вновь покрылось сердце. Старое вступило в свои властные права, старое вернулось сызнова.
Помнит Мартьян Алексеевич: ехал он в тот незабываемый вечер впереди отряда, а рядом с ним, по правую руку, молодой командир. И вот заметил командир в овраге четырех всадников.
— Кто это? — спросил он.
Мартьян Алексеевич натянул поводья, придержал коня, и весь отряд, будто по его команде, остановился на месте, замер. Долго вглядывался Мартьян Алексеевич в тех, четверых, и наконец обернулся к командиру:
— Они!..
Пятеро красноармейцев с командиром во главе отделились от остальных и поскакали к оврагу. Мартьян услышал повелительный окрик:
— Сдавайтесь!
Самоха, Спирька, Астаха, Листрат молча сошли с коней, молча подняли вверх руки… А когда их везли обратно в деревню, Мартьян Алексеевич отчужденно глянул в осунувшееся заросшее лицо Спирьки… тот поймал его взгляд и прошипел:
— Не узнаешь, Мартьян? А вчера еще сулился с нами вместе идти.
Мартьян Алексеевич почувствовал, как по спине прошел холод.
— Не бойсь, не выдам, — тихо и зло сказал Спирька. — Мы не из того теста, не из вашего… указчик! Да и зачем? Нас расстреляют, ты останешься — наше дело делать…
Мартьян отшатнулся от Спирьки, но тот сдержанно хохотнул:
— Не отбрыкаешься! Народ-то слово твое слышал, когда на телегу тебя сажали. Старики попомнят тебе… иначе поведут куда следует…
Обливаясь холодным потом, Мартьян Алексеевич покосился на конвоиров — не слышат ли, и отъехал от Спирьки прочь…
Ушел из деревни отряд, ушла с ним Мартьянова мука: не выдал, бы кто… Ведь многих тогда спрашивали…
Думал Мартьян Алексеевич, что кончено все, что отмучился он, ан нет, — однажды, месяцем позднее, когда жизнь потихоньку вошла в привычную колею, повстречался ему на Краснояре старый Цыган.
— Благодари бога да стариков, Мартьян, — спасли тебя: ты нам еще сгодишься. Ты наш теперя, по-нашему и действовать должон, с нами заодно. Ершиться станешь — живо к Полынкину представим, сказал угрожающе Цыган. — Так и знай! — И, опираясь на палку, заковылял мимо, ровно и не было меж ними никакого разговора.
Черствой коркой покрылось сердце Мартьяна Алексеевича. Опять, выходит, должен он наглухо от людей в своем дворе замкнуться. «Люди — как волки, язви их в душу!» — с ненавистью думал Мартьян. В первый раз пострадала его гордость в ту злосчастную весну, когда упал он в самогонный чан Дементея, не сам упал, а богатей его подтолкнул, живьем сварить намеревался. Сильно обидели его тогда, всего лишили: председательства, чести, партийного билета. И вот второй раз ломается судьба его: видать, до конца дней оставаться ему в заколдованном кругу своей жадобы и одиночества. Хотел было он прыгнуть ввысь, прорвать этот круг, что-то неведомое в сердце взыграло… И во! будто что оборвалось в середке, будто что-то повалило его навзничь, отшвырнуло назад.