Семейщина - Страница 208


К оглавлению

208

— Ну и дерзкий! — ахали никольцы. — Вовсе с голодухи ополоумел, ничо не разбирает, не боится. Вот бы покнуть его из трехлинейки… да где ее взять?

Заядлые охотники как-то гоняли серого разбойника с дробовиками, одному даже посчастливилось опалить ему морду выстрелом чуть не в упор, — с этого раза волк и запомнил саднящий ожог и бессчетные колючки дробин, попавших в нос, — но выследить, где скрывается хищник, из-за темени так и не удалось. Охотники кинули эту затею, а сельсовет мер против волка не принимал.

После неудачного нападения на буруна беззубый старый волк несколько дней отлеживался в одном из своих укромных убежищ, не рисковал показываться на гумнах: пусть деревня успокоится, позабудет о его налете.

Днем он сторожко вслушивался в доносящиеся из деревни разноголосые звуки. В эти часы он особенно яростно ненавидел людей — они стояли на дороге к дымящейся кровью пище. Он стервенел от голода — и все же не трогался с места.

Однако голод в конце концов выгнал волка в деревню. Ночи стояли морозные, ветреные, и людей серому не встречалось. Только однажды, поздненько возвращаясь от Гриши Солодушонка, подгулявший Мартьян Яковлевич столкнулся в проулке с притаившимся волком. Он чуть пошатывался, но, увидев горящие во тьме глаза, перестал разом качаться, нагнулся к земле, нашарил под ногою какой-то короткий кол, да как жахнет этим колом по верхнему пряслу загородки:

— У-у т-ты, пропастина! Язви тебя!

Услыхав сердитый человечий окрик, волк бросился прочь. То то! — примирительно пробормотал Мартьян, швырнул вдогонку кол и зашагал своей дорогой.

С этого дня родились новые — волчьи — небылицы Мартьяна Яковлевича…

Над этими небылицами деревня покатывалась со смеху, — никольцы всегда умели ценить меткое слово, острую, веселую выдумку, волк отошел на задний план, — по деревне гуляли Мартьяновы россказни. Мартьян, как мог, издевался над трусостью и слабостью старого хищника.

— И верно, — гуторили никольцы, — никого он еще не тронул. Боится на людей кидаться…

— Какой это волк, — подхватывали другие, — буруна задрать сил не хватило…

Волк был явно развенчан и посрамлен в глазах никольцев, интерес к нему со временем выветрился…

Поздней осенью, — ветры-хиусы уже проносили над Тугнуем снежные тучи и затвердела земля до весны, — поздней осенью, покончив с молотьбою, никольцы начали возить контрактацию на ссыпной пункт. И — годами так повелось, вошло в привычку — принялись поговаривать мужики о тяжести хлебосдачи, прибедняться: хлебушка и без того, дескать, мало, до нового урожая дотянем ли, останется ли на семена. Особенно ахали, вздыхали, спорили старики, а наиболее сноровистые из них прятали хлеб… разводили руками перед приезжим начальством.

Красные партизаны, — так прозвали артельщиков, — давно уж отвезли что с них полагается. Им и горя мало.

— Вам дивья, комунам, с вас что и взяли-то, курам на смех, а вот нас так жмут, — завистливо говорили единоличники при встрече с кем-нибудь из членов артели, — вам жить можно! Почему этак-то не жить! Отмолотились вы эвон когда, — на месяц раньше нашего, сдача у вас… какая это сдача, прости господи!

— Не иначе как хотят нас всех в артель силком загнать, через разор…

— Доведется, видно, в артель вписываться.

— Не миновать поди этого…

— Куда ж денешься?!

Артельщики, а пуще всех Корней Косорукий, Мартьян Яковлевич да Карпуха Зуй, на такие речи отвечали:

— Сами видите, насколь нам легче, вольготнее… Что вам мешает, — подавайте заявления. Мы от новых членов не отказываемся: больше народу — больше хлеба… Большой-то артелью горы своротим, вот это жизнь у нас пойдет — любо-дорого!

По совету районного уполномоченного Борисова правление артели отрядило четверых: Мартьяна Яковлевича, Анания Куприяновича, Олемпия Давыдовича и Аноху Крндратьича в подворный обход — пусть всеми уважаемые артельщики в одиночку похаживают из избы в избу, в колхоз мужиков сватают, — красные сваты. У каждого из сватов есть чем прельстить семейщину: Мартьян Яковлевич — всем известный пересмешник, этот побаску расскажет, насмешит, а насмешив, заставит призадуматься, прибауткой возьмет; Ананий Куприянович — этот первый на селе школу у себя приютил, пастыря Ипата Ипатыча не убоялся, и теперь вон все ребята учатся, грамотеи, и, выходит, прав был Знаний, умный мужик, далеко вперед видит, к этому ли не прислушаться; Олемпий Давыдович — справный хозяин, смирный человек, от фельдшера, своего постояльца, грамоту перенял, обо всем теперь понятие имеет; об Анохе Кондратьиче и говорить нечего — спокон веку трудник, кто справнее Анохи по всему Краснояру жил, у кого еще баба такая голова, кто первый из стариков в артель пойти не устрашился, всю животину туда отвел, и, значит, не так уж это невыгодно и вовсе не грех.

Ходили красные сваты по дворам, тугую семейщину обламывали — каждый на свой лад. Правда, Аноха Кондратьич не шибко — то скор на ногу, дома сидеть любит, — шел с неохотою, ворчал на докучливое правление, но когда приходил к кому, дело свое делал. Не шибко-то скор старик на ногу, не шибко речист, но ведь это же Аноха, а не кто другой, не сопляк какой-нибудь уговаривает…

И заявления о приеме посыпались в артель снежными хлопьями.

Года бы два-три назад не могло этого случиться: застращал бы, проклял Ипат Ипатыч, пастырь, начетчики его устрашили бы народ темными текстами святого писания. А теперь, ярись не ярись, выхода нет, и уставщика нет. То есть уставщик-то есть, но что это за уставщик! Лишившись Ипата и Самохи, старики сказали себе: надобно выбрать такого пастыря, чтоб и власти советской мог потрафить, чтоб и этого в отсылку не определили, но чтоб был в то же время уставщик как следует. Лучше всего, конечно, пастырь из бедняков — к бедняку не подкопаешься! И миряне выбрали старого Семена Бодрова, маломощного закоульского мужика, который в священном писании, в службе церковной мало дело разбирался. Сенька Бодров, — именно Сенька, так его и звали в своем Закоулке, — стал уставщиком. Не уставщик, а так — одно название. Ему бы лишь яйца да мякушки за требы несли, водки побольше тащили, — до иного ему дела нет: советская власть или не советская, идет народ в колхоз или не идет. Став пастырем, Бодров окончательно запустил свое хозяйство, к которому и никогда-то у него радения не было, и запил. И раньше он выпивал изрядно, а теперь, на радостях должно быть, месяца не обходилось без того, чтоб не запирался Сенька в своей похилившейся избенке и не допивался до зеленого змия. Слов нет, старуха, — детей у них не было, — не выпускала его в эти дни на люди, но разве от семейщины что укроешь? Какое к такому уставщику уважение, — ничего, опричь стыда и срама! Казалось, пропасть лежит между новым уставщиком и пастырем Ипатом Ипатычем, святой, и безгрешной жизни человеком. На этом сходились все, и бабы ругательски ругали мужиков своих:

208