Фиска вышла с гостями. Они слегка пошатывались. Отложив калитку, она пропустила в улицу Гришиных друзей, а он сам чуточку приотстал и небрежно коснулся пальцами Фискина подбородка:
— Когда увидимся, Фиса?
Она откинула его руку, подтолкнула в спину в узком проходе калитки.
— Не дури! — строго бросила она — и захлопнула калитку. С улицы раздался требовательный стук в ворота.
— Экая ты! Отопри! — умолял Гриша. — Отопри!..
— Иди, иди себе! Что вздумал! Спать пора! — сердито крикнула Фиска и кинулась в избу.
А в улице двое парней тащили от ворот сопротивляющегося Гришу, но он вырывался… пробовал снова и снова ломиться в калитку…
Большое горе свалилось на Грунькины плечи. По ночам Грунька плакала, но гнев и обида не позволяли ей первой сходить к Ваньке, предъявить свои права на его любовь, оборвать эту жестокую, мучительную неизвестность…
С того вечера, как умерла Сидориха и она вернулась из Албазина сама не своя, Ванька только однажды приходил к Епихе подать заявление о приеме в артель. Фиска тоже забегала раз — и случайно ли, что именно в тот же день и час, что и Ванька? Не подстроена ли была эта встреча, не условились ли они заранее? Видно, это так и есть, между ними сговор, Фиска околдовала ее любимого, оторвала его от нее, отбила, навсегда отбила… Иначе никак не могла она объяснить себе, почему он не нашел для нее ни одного слова у изголовья покойницы, он, который бесперемежь твердил: «Вот помрет, тогда и поженимся». И что же? — злую старуху унесли в могилу на бугорок, кажется все путы теперь развязаны, а он не идет…
Нежданный приход Ваньки к ним, встреча его с разлучницей Фиском у нее на глазах подтвердили самые мрачные предположения Груньки. Парень даже не поглядел на нее, — боязно и стыдно ему поди! — наскоро переговорил с Епихой, сделал что надо и увел Фиску… Они пошли вместе, — это ли не улика, не доказательство черной его измены?
Грунька не вытерпела, выскочила следом в темные сени, задохнулась в крике:
— Не смей, Фиска! Фиска, не смей!..
Та непонимающе обернулась, немой вопрос застыл в зеленых ее глазах… Но она захлопнула двери сеней, ничего не могла вымолвить больше, слезы и злоба душили ее, она затряслась в рыданиях…
Грунька пересилила себя, обуздала печаль свою, свое невыразимое горе…
С той поры все в доме стали примечать в ней большую перемену: будто та Грунька — и не та, затуманился взор девки, тоска в глазах ее, задумчивость, молчаливость. Епиха первый подметил эту перемену, — от его глаза не укроешься. И как-то раз, оставшись с сестрою наедине, пристально поглядел на нее:
— Что с тобой сделалось, Грунюшка?
— Ничего, — потупилась она.
— Как ничего? — принялся допытываться Епиха. — Анадысь ты укачивала Феньку… я думал: мне померещилось… Ан, выходит, и не померещилось. Ты ведь плакала тогда?
— Не плакала я, — прошептала Грунька, — с чего ты взял?
— Сказывай! — не поверил Епиха. — Может, надоела тебе девичья доля? О женихе тужишь?.. Хочешь, чтоб я просватал тебя, вот как Фиску?
Она готова была взвыть от тоски, — не он ли обездолил ее, подсунул ее жениха ненавистной Фиске? Это он лишил ее любимого, он — родной брат! Но разве он виноват? Ежели б только Епиха мог знать, он никогда бы не стал этого делать, заступился бы за нее, единственную свою сестру, пособил ей… Нет, она не имеет права серчать на него…
— Что же молчишь? — с братским участием спросил Епиха.
— Нечего и сказывать-то… нечего…
Грунька поспешила уйти, оставила Епиху в глубоком раздумье: «Нет, здесь что-то не так…»
Фиска тоже пробовала расспрашивать Груньку, что означал ее крик в сенях и к чему относилось ее требовательное «не смей!». И так же, как брату, ничего не ответила она. Что ж ей, кричать, что Фиска отняла у нее любимого, отняла счастье, что она брюхата и скоро будет рожать, — в этом она даже Ваньке не признавалась! — нет и нет, этого не дозволяет ее девичьи гордость и стыд. Слов нет: узнай правду, Фиска станет пытать Ваньку, он может быть посрамлен и наказан за свою измену, — он лишится и Фиски и ее; или… вернется к ней? Ну, а вдруг Фиска не поверит или поверит только Ваньке, который нагло ото всего отопрется, и они оба понесут о ней по деревне худую, позорную славу? Нет и нет, лучше смолчать, лучше вырвать себе язык, кинуться головой в колодец!
Зря приставала Фиска, зря заставляла обливаться кровью несчастное Грунькино сердце, — ничего не добилась, отстала. Была Фиска Грунькина подружка, и нет подружки — лиходейка, злая змея, вот она кто ей теперь!
Насыпала снегу зима, и брат Епиха давно уже поднялся на ноги, а Грунька все еще не соберется в Албазин к Ваньке, не может заставить себя пойти к нему… пойти, быть может, в последний раз!
И вот как-то раз Епиха возвратился от Анохи Кондратьича и сообщил за обедом:
— На свадьбу звали нас. На рождестве свадьбу играем — Фиску за Ваньку Сидорова выдают… Легкая рука у меня, Лампея!
— Да неужто! То-то радости батьке с маткой, — ответила обрадованно Лампея, — совсем было скисла девка, будто вековухой оставаться собралась. Помнишь небось, какая она еще летом была?
Епиха загадочно ухмыльнулся: ему ли не помнить, не он ли причина Фискиных недавних слез? Только он, да сама Фиска, да еще, кажись, старая Ахимья Ивановна знают, что творилось с красавицей все эти годы, — даже, от Лампеи, от которой Епиха ничего не таил, даже от нее, скрыл он тайну несчастной Фискиной любви.
Епиха еще раз улыбнулся и сказал:
— Заприметил я в Фиске перемену — щеки налились, глаза блестят. Совсем другая стала девка! И Ванька тож… Помнишь, они вместе к нам приходили… Ну, думаю, клюнуло, не пропало мое сватовство. Я чуток подтрунил над ними, а расспрашивать… зачем, думаю, в чужие дела мешаться, в краску молодых зря вгонять. Идет дело, вижу, — ну и пусть идет. Все равно, мол, на свадьбу позовут свата, никуда не денутся. И, вишь, позвали… Теперь бы мне сестренку за хорошего парня пристроить…