— Рассказать-та недолго, Елизар… — уныло заговорил Цыдып. — Не возьмешь ли покос-то?.. Ходил к Намсараю, к ламе ходил — никто покос не возьмет, самого косить заставляют да им сено отдать. А когда косить будешь? Силы нету, время нету. Трава горит… жалко. А самому сена надо — корове зимой давать надо.
— Ну и жох этот ваш Намсарай! Прижал, говоришь, вашего брата? — оскалился Левон.
— Как есть прижал… чисто прижал, — тем же унылым равнодушным голосом подтвердил Цыдып, только морщинки под глазами чуть, дрогнули. — Дороже бери покос, Елизар. Самому сил нету. Сам косить буду, пособлять буду… Намсарай шибко худой мужик, совсем даром хочет.
— Скрутил, видать?.. Ладно, возьму. Не обижу.
— Вот спасибо… Сейчас маленько зеленей чай… мука давай.
— Утресь получишь…
Привязав некормленого коня тут же под навесом, Цыдып заночевал в Елизаровой завозне… В горнице ночь напролет вьюжила шумная пирушка. Если б кто подкрался со двора к освещенному окну горницы, он услыхал бы писклявый, захлебывающийся в радости, голос Астахи Кравцова:
— Так, так, тестюшка… так! Что на них, поганых, глядеть. С паршивой овцы хоть шерсти клок… В пятом году у них земли отбирали да заганским мужикам отдавали… Что на них глядеть!..
С гудящими головами поднялись с лавок поутру Елизаровы гости. Утренняя прохлада не освежила их…
Елизар Константиныч велел не расходиться, вывел из конюшни лошадей:
— Поедем от меня… Меньше шуму, огласки. Где там бегать вам за своими конями!
Он толкнул под бок спящего в телеге Цыдыпа, приказал скакать следом.
— А чай?.. А мука?
— Потом получишь… опосля, — нетерпеливо отрезал хозяин. — Сперва покос кажи, — какой еще есть.
Все, будто по команде, сели на коней и через гумно, безлюдной речкой, в тихий розовый час выскочили на Тугнуй.
Один староста Левон шагнул через калитку в улицу — у него объявились срочные дела.
Сельский писарь Харитон, подтянутый и строгий, первейший на деревне грамотей, славился средь никольцев беспорочным и тихим житьем, трезвым нравом, справедливостью, неуступчивостью в правом деле. Никто уж и не помнил, когда сел Харитон за писарский стол. Говорили, что появился он из дальних деревень. Мужики привыкли уважать молчаливого писаря-бобыля, его дельными советами никто не пренебрегал, к нему шли разрешать тяжбы и по слову его мирились. Днем ли, ночью ли кисть его правой руки находилась в непрестанном дергающемся движении, ровно наигрывал писарь на незримой бандуре; трясучей рукой он лазил за пазуху, раздавал письма, ею же чесал в квадратной своей голове, держал иногда хлеб — и все с приплясом, но писал левой. Каждый малолеток на деревне знал Харитона и, завидя его в улице, бежал к калитке: бабы постоянно стращали детей трясучим писарем.
— Вот отдам те писарю! — закликали матери ревунов. Малыши крепко, до родимчика, боялись Харитона, взрослые уважали и слушались его…
Шагая к сборне, Левон знал, что Харитон уже сидит на обычном своем месте, что-нибудь пишет, потрясывая рукою, копается в бумагах, — ранняя птица.
«Учухает про Елизарову затею — шуму не оберешься. До волости дойдет!.. Спровадить бы его куда», — размышлял староста.
Придя в сборню, он велел Харитону отправиться в волость за сорок верст, в Мухоршибирь, разузнать о сборе податей. На испытующе-недоуменный взгляд писаря, — не время еще, дескать, о податях тревожиться, — староста, пряча бегающие глаза, сказал глуховато:
— Намедни из волости заказывали… езжай!
На выезде из деревни — в проулке, у назьмов — дорогу вершникам загородил Емеля Дурачок. Был он, по обыкновению, бос, в распущенной красной рубахе без пояса.
Болезненно наморщив правую щеку и нос и запрокидывая лицо к небу, Емеля что-то гнусаво закричал, — эта его повадка всем давно примелькалась. От дурацкого вскрика кони прянули в сторону.
— Хвороба тебя носит! Уйди, нечистая сила! — угрожающе взмахнул концом повода Елизар Константиныч.
Емеля отскочил к изгороди, вдруг сорвался, точно его подтолкнули, бросился бежать в деревню, оглашая утреннюю тишь жутким ревом.
— Эк его, дурака! Один он и встрелся… боле, кажись, никто не видал нас? — встревожился Елизар Константиныч.
— Дурак… С дурака велик ли спрос, — успокоил Астаха… Хрюкая и всхлипывая, распугивая вылезших поутру за ворота ребятишек, Емеля во весь дух несся по тракту.
— Е-е-е-а-а-а! — трубил Дурачок.
— Емеля, вали в бабки играть, — зазывали подростки похрабрее.
Но Емеля мчался дальше, перекошенный и страшный: сейчас ему было не до катанья бабок, что он страшно любил и от чего никогда не отказывался.
— Мели, Емеля, твоя неделя! — орали вдогонку ребятишки.
В другое время Дурачок остановился бы, начал браниться, кидать в ребят каменьями, — безобидная эта поговорка невесть почему оскорбляла его до глубины души, приводила в исступленное бешенство. Но даже и это оскорбление пропускал он сейчас мимо ушей… Завернув с тракта в Церковную улицу, Емеля Дурачок забарабанил пальцем в окно цветистой уставщиковой избы.
— Дедушка Ипат дома? — загнусавил он.
Оттолкнув створку, из окна выглянула молодайка в домашней серой кичке:
— Емелька!.. Чего тебе?
— Дедушка Ипат дома? — повторил Дурачок.
— Да на что он тебе? Дома.
К окну подошел сам Ипат Ипатыч. Это был не тот, прежний уставщик, некогда благословивший Дементеева Лефершу на городскую ученую жизнь у амурского дяди, а его сын, — целое поколение Ипат Ипатычей сменяло один другого на посту хранителя древних устоев благочестия в селении Никольском. Подобно покойному батюшке, и этот Ипат Ипатыч был сив, благообразен, волосья на голове ершиком.