— Видать, мы не опоздали к самому важному моменту… Без семейщины в таком деле не обойдутся, так что плакать нечего! — сострил он. — Наши депутаты попадут в самый раз, кто не заполнил белютни, пишите, сейчас будем опускать их в ящики.
Серый сплошняк не двигался.
— Значит, все записали?
— Все! — взвизгнул из людской гущи голос, сильно напоминающий Астахин.
Мартьян поморщился: зря разорялись приезжие ораторы, ничего не изменишь…
Люди по одному подходили к урнам, поспешно всовывали в прорезь избирательный бюллетень, давали дорогу другим, напирающим сзади. Но никто не уходил домой.
— Можно по домам, спать! — крикнул Мартьян. — Голоса подсчитаем утром, тогда объявим — кто депутаты.
Покаля раздвинул мощной своей грудью толпу, поставил ногу на ступеньку крыльца:
— Нет, ты сейчас считай! Счет недолгий. Вишь, народ не расходится, интересуется.
— Не доверяете, что ли, избиркому? Или нам? — не без насмешки спросил уполномоченный в меховой куртке и велел принести фонарь.
При свете фонаря на крыльце вскрыли ящики, и наезжее начальство, Мартьян, Алдоха, Спирька стали раскладывать на столе пачки белых листков. Быстро выросли две высокие стопки… Выборщики сдержанно гудели…
— Редкое и… подозрительное единодушие! — проворчал главный уполномоченный.
Рядом с высокими столбиками к концу подсчета легли еще два — тощие, снизу не разглядишь.
Ночь уже высыпала в небо все свои звезды. Тьма плотно обступила крыльцо, растворила в себе ближние избы.
— Объявляю! — поднял голову от стола Мартьян Алексеевич, когда все было кончено.
Все застыли.
— Из двух тысяч четырех поданных голосов больше всего получил Спиридон Арефьевич Брылев — одну тысячу сто пятьдесят семь… Партизаны, значит, не подгадили!
В темноте у крыльца раздалось сдержанно-восторженное:
— Ого-го!
А затем бойкий молодой выкрик:
— Наша берет!
— Слушайте дальше, — успокоил толпу Мартьян. — Вторым проходит от крестьянского меньшинства Дементей Иваныч Леонов. Ему дадено восемьсот тридцать один голос. Богатеи наши тоже не спали, выходит!
Выборщики зашумели, как вода на мельнице.
— Постойте! Есть еще две фамилии… Хотя селению нашему надо только двух, я должен объявить все досконально… Пятнадцать голосов подано за Петруху Федосеевича… Мало! — встретив насупленный взгляд Покали, откровенно хохотнул Мартьян.
Покаля не ожидал такого всенародного скандала. Он вовсе не рассчитывал и не добивался избрания, — не так было договорено, — кому же взбрело в башку позорить его? Он задом отодвинулся в спасительную темень.
— И последний… уважаемый наш уставщик Ипат Ипатыч, — продолжал Мартьян со значительно-торжественным видом. — За него даден всего-навсего один голос. Вот он, — Мартьян подхватил вытянутыми пальцами со стола одикокий листок.
У крыльца в темноте грохнули смехом. Старики зашумели:
— Изгальство!
Тот же бойкий задорный голос выкрикнул: — Вот-та удружил так удружил!
Кто-то, давясь хохотом, высказал не весьма лестную для уставщика догадку:
— Должно, пересмешник не хуже Мартьяна!
Ипат Ипатыч кашлянул и строгим глухим баском перекрыл дерзкие выкрики:
— Знамо изгальство… над верой! Богоотступник, смеха антихристова ради… Никогда я в светские дела не вступался, на безбожные съезды не езживал и не сбираюсь!
Опираясь на палку, ни на кого не глядя, уставщик отделился от толпы и величаво зашагал по улице.
Дементей Иваныч стоял, раскрывши рот. Он все еще не мог прийти в себя от изумления.
— Оказия — что такое!.. В Читу, в собрание ехать… кто бы то удумал?.. А я-то ничего не чухал, с избой новой замыкался…
Нежданное избрание приятно щекотало его самолюбие, но как же избу, не обладив, бросить, как без обещанной людям, гульбы на святой?
Он не знал, что уж и делать и что отвечать мужикам, обступившим, и поздравляющим его. Астаха Кравцов так и вился вьюном вкруг него, захлебывался:
— Я ж говорил, что надо Дементея Иваныча!.. Я ж говорил!.. — Я первый… Как, значит, бывалый мужик, хоть где не струхнет, за наше дело постоит…
Пасха пришла в ослепляющем сверканье высокого вешнего солнца, голубели небеса, — резче обозначились синие грани затугнуйских хребтов. В вышине весело кричали ранние косяки перелетной дичи, в полях и на гумнах закурлыкала, засвистела разная птичья мелкота, ожившая, упоенно приветствующая наступление тепла. В полях по утрам курились ползучие туманы, и Тугнуй, все еще песочно-желтый и буро-грязный на буграх и склонах сопок, медленно, точно нехотя, менял окраску: бурые сплошняки жухлой мычки местами начинали розоветь.
Строгую тишину поста разом вспугнули заливистые трезвоны, — день-деньской потешались на колокольне Ипатовы молодые пономарята. Будто улещенные веселым дилиньканьем колоколов, утихомирились хиусы, — нет-нет да и потянет с другой стороны степи ласковым теплым ветерком. Мрачные темные краски одежд враз исчезли в глубоких сундуках, и за ворота высыпали оранжевые нанбуки сарафанов, зелень атласов, яркое и пестрое многоцветье кичек, — всеми цветами радуги зацвели преображенные улицы.
Постом никого не было видать на улице, кроме сорванцов-ребятишек, — теперь цветники нарядных баб усеяли завалинки. На площади у общественных амбаров и на взлобке за Краснояром кучковались шумные гулянки парней и девок. На припеке взлобка выбивалась первая робкая зелень; она точно манила к себе молодежь, здесь было людно, весело, тренькали балалайки. По улицам деревни взад-вперед шли подвыпившие раскачивающиеся пары, целые семьи, возвращающиеся из гостей; стучали колесами телеги, гремели шарабаны, к задкам свешивались запрокинутые донельзя головы, из кучи переплетенных тел взмахивали платками, руками, ревели буйные песни. Многоголосый гомон стоял над деревней.