— Вот бы нам такого председателя… пошли бы дела!.. Не то, что счас, подтянул бы…
Гриша представлялся всем безукоризненным руководителем: умен, слово свое держит крепко и дела делает скоро, — золотые руки. Всем казалось, что Гришины помыслы целиком отданы родной артели, весь он в ней, ничего больше и не надо ему, в артели, в ее росте и укреплении — самая большая его радость. И никто не подозревал, что Гриша Солодушонок живет двойной жизнью. Да, в артели самая большая его радость, но в зеленоокой Фиске — самая большая его печаль. С первого взгляда, со встречи у постели больного Епихи, зазнобила Гришу красавица. Пока крутился он по разным делам днем, Гриша был парень парнем, — разудалый, находчивый, веселый, — но по вечерам, едва дела отодвигались от него прочь, он мрачнел, становился сумным: неотвязно вставал перед ним образ полюбившейся ему девушки. Тогда Гриша шел к кому-нибудь из старых своих приятелей-сверстников, вместе выпивали для храбрости и шагали к Анохе Кондратьичу, — лишь бы увидеть ее, а там хоть трава не расти! Сначала Аноха Кондратьич и Ахимья Ивановна, сном попустившись, принимали дорогого гостя как подобает. Обласканный почтительным обхождением, Гриша тут же начинал подсватываться к Фиске, — что время золотое терять, поскорее жениться, а там уж и в работу, в работу с головой! Но этот план почему-то не удавался ему: Ахимья Ивановна была любезна, от дому не отказывала, но сама Фиска — как воды в рот набирала.
Неделя за неделей наведывался поздними вечерами Гриша к Анохе Кондратьичу, а толку никакого. Старая принимает ласково, но постоянно, едва начнет Гриша о сватовстве говорить, неприметно сворачивает разговор на младшую дочку Грипену, будто Фиски и нет вовсе. А сама Фиска отмалчивается, да и редко застанешь ее дома, — хоронится она, что ли, куда, заслышав Гришин стук в окно? «Что бы это значило? — ломал голову Гриша. — Не может быть, чтоб не полюбила она меня. Что я, урод? Дурак?.. Командир, заместитель председателя! Не может быть!» И он ходил и ходил к ним, настойчиво добиваясь, как бы остаться ему с красавицей наедине. Он знал, что от нее, только от нее, зависит его счастье, — стариковское дело, как ему было объявлено, по нынешним временам сторона. Но Фиска ускользала от него. В отчаянии, как и в первый раз, он пьяный ломился иногда в Анохины ворота, даже не заходя в избу, — далеко раздавался по ночной улице стук, будораживший цепников.
Узнав каким-то образом о ночных непристойностях сына, Егор Терентьевич заскрипел зубами:
— Спортят мне Гришку! И что, язва черномазая, ломается! Чем она его приворожила?! — Ему, как и Грише, было непонятно, почему это Анохина красивая дочка гнушается таким редкостным женихом. — Кого ей, падле, нужно еще?
Егор Терентьевич перенес свой гнев с Фиски на Аноху, на Ахимью: это, не иначе, они подбивают дочку, загордились, из себя черт знает что корчат… была бы их добрая воля, долго ли свое дитя обуздать? Егориха держалась того же мнения.
Раньше Егор Терентьевич и Варвара Леферовна жили с Анохой Кондратьичем и Ахимьей Ивановной в дружбе, а теперь разом в прах рассыпалась дружба, сменилась подозрительностью, затаенной враждой. Аноха Кондратьич терялся в догадках: почему это Егор при встречах с ним норовит его уколоть, непременно поддеть. Он пожимал плечами, чмыхал: «Хэка, паря, не пойму я!» Как-то Егор Терентьевич прозрачно намекнул ему, что на деревне объявились лиходеи и околдовали его сына, да над ним же и насмехаются.
Аноха Кондратьич понял, о чем речь, беспомощно улыбнулся, развел руками:
— Да мы-то со старухой при чем? Это ведь ихнее дело…
— Как при чем? Гоните его, а не приваживайте, раз дочку выдавать за него не желаете!
— Да мы и не приваживаем, сам ходит, — пожал плечами Аноха Кондратьич…
Егор Терентьевич был обескуражен и встревожен: если и дальше так пойдет, Гриша, чего доброго, с круга собьется. А ведь как ладно пошло все, каким нужным человеком стал его сын в артели, первым после Епихи человеком. Долго ли споткнуться, себя потерять, всякого уважения лишиться. Эка напасть! Хорошо еще, что чистка благополучно минула: никто не посмел против него, Егора, голос поднять — не ради ли Гриши, не ради ли страха перед ним прикусили язык старики?
К слову сказать, чистка у красных партизан была легкая, — народ всё известный, особой шантрапы нет. Зато у закоульцев, где попустительством Мартьяна Алексеевича да старанием Цыгана и Куприяна Кривого всякий народ набился, чистка получилась крикливая, горячая. Цыган-то из артели вылетел, — недаром, знать, приезжало начальство из района чистку проводить… Будь бы Егор у закоульцев, несдобровать бы ему, злыдень Цыган наверняка потащил бы его за собой, ради злости своей потащил, чтоб одному вылетать не скучно было!
Было отчего тревожиться Егору Терентьевичу.
Встревожился в конце концов и сам Гриша, — к чему все это приведет? Он был зол на себя: дернул его нечистый с Анохиной дочкой повстречаться… не за девками же гоняться вернулся он в родные края! Но он чувствовал, что не может уже отстать от красавицы, выкинуть ее из головы, не может не шастать по ночам на низ Краснояра, не может не стучать в Фискины ворота.
Месяца через два Гриша ровно ошалел вовсе от тоски по Анохиной дочке. Раза два довелось ему увидеть ее вместе с Ванькой, и тогда страшная догадка вдруг осенила его: «Так это вот кто перебил дорогу?!»
Он вспомнил день их первой встречи у кровати больного Епихи, — тогда они сидели рядом, и Ванька с Фиской вскоре же ушли, вместе ушли… тогда Епиха что-то брякнул о сватовстве…